часа два. Быть счетной машиной - скучно и нелепо.
Я отвалился от дерева (вспомнил: только минуту сидел неподвижно,
потом занервничал, вертел головой, будто искал потерянное, встал, быстро
пошел к выходу на площадь, вернулся, столкнулся со школьниками, сказал им
"пшли-пшли, ну", обошел скамейку и встал под сосной, глупо охая и
поглядывая вверх, будто искал укрытия от несуществующего дождя, псих да и
только, и ведь все эти движения были какими-то отражениями того, что
происходило в глубинных моих измерениях). Подошел к школьникам и сел рядом
- здесь была тень. Ребята вскочили и отошли, мальчики лет по девять, в
глазах любопытство и страх: а ну как врежу? Мне было все равно.
Что ж мне, радоваться и кричать "Ай да Лесницкий, ай да сукин сын"? Я
ведь сделал это - погрузился в Мир и вернулся. Нет, не на всю глубину
себя. Чуть. И все же впервые. Впервые - я? Или впервые - вообще?
Девять двадцать одна.
Не нужно о постороннем. Путь к Патриоту есть, он в моем подсознании,
из которого я вернулся. Но, Господи, был-то я не в своем подсознании, а в
личности некоего Лаумера, негодяя, наемного убийцы, и это для него считал
варианты и рассчитал лучший, и теперь он где-то, проспавшись, чувствует
прилив творческих сил, знает, что и как делать, решение пришло во сне, и
он готов убить человека только потому, что это его работа! Нужно что-то
сделать, остановить! Кто этот Лаумер? Здесь - в трехмерии - я ничего о нем
не знаю. Но в Мире я и этот проклятый Лаумер - единое существо. Значит ли
это, что, пока я решал задачу за него, он решал за меня и это его интуиция
нащупала путь к Патриоту?
Что-то смущало.
Детали. Марки оружия - винцер, вибрач. Тип транспорта - воздушка.
Улицы. Фразы. Мода. Оценивая варианты, я не думал об этом. Это были вешки,
на которые я опирался, их не нужно было оценивать. А сейчас всплыло.
Машина Лаумера - "Вольво-электро". Дорожный знак - "До вертолетной
площадки сто метров". Винцер - лучевой автоматический пистолет, стреляет
импульсами, беззвучно.
Две тысячи пятьдесят два.
Это число тоже было вешкой, оно не входило в переменную часть
расчетов, я не думал о нем. Это был год.
Лаумер жил (будет жить) в двадцать первом веке.
Почему я говорю - он? Это я. Господи, это ведь я в глубине самого
себя живу, как скот, способный убить человека. Почему - способный? Я
убиваю не в первый и не в последний раз, холодно рассчитывая - кого, где,
как. И никакие моральные проблемы его (меня!) не волнуют. Пусть я и не
делаю этого физически, и мое участие заключается в расчетах, в
подсознательных поисках оптимума.
Это - закон многомерия?
Не спешить. Здесь есть еще нечто. Двадцать первый век. Нет, я и
прежде предполагал, что время, будучи в многомерии всего лишь одной из
множества координат, перестает быть основополагающей сущностью бытия. Миры
разных времен соприкасаются в одном предмете, в одном существе. Так и
должно быть. Но все-таки...
Я обозлился. Эта сволочь, часть меня, не думала ни о причинах, ни о
следствиях, ни о сущности жизни. Машина убийства. Ну, хватит. Это ведь
только часть подсознания, в ней нет эмоций, нет морали - ничего нет.
Компьютер, в котором начальные и граничные условия задачи не включают
данных ни о социальном строе, ни о том, что вообще будет собой
представлять страна. Я могу (могу?) вновь погрузиться в липкую и гнусную
личину, но что это даст? Там я - слуга, компьютер, временно получивший
возможность оценивать себя.
Но если Лаумер таков, то не только потому, что таким его сделала та
(будущая!) жизнь: я тоже помогаю ему быть убийцей. Какая же мразь живет в
каждом из нас?
И в каждом - знание будущего? Если человеку случайно удается понять
себя на уровне следующего за подсознанием измерения, то возникает знание,
которое мы называем ясновидением.
Я сидел, не касаясь спинки скамьи, и, кажется, плакал. Если не было
слез на лице, они были в душе. Я заглянул в себя, заглянул в будущее и
(Господи!) - зачем нужно все, если через полвека я смогу (да, я, что ни
говори об измерениях - я!) за два с половиной куска - убить?
Десять тридцать две на часах.
Если я опоздаю и Патриот расправится со мной здесь и сейчас, что
случится с той частью меня, которую зовут Лаумер? Он тоже перестанет быть?
Или только потеряет свою интуицию, свое подсознание, потеряет кураж, и его
спишут в расход? В конце концов он попадется. Неужели только собственной
смертью я могу заставить его не убивать?
Что же в таком случае - жизнь?
Девять тридцать три.
Все. Я иду, Патриот. Я нащупал путь. Если останусь жив, вычищу эти
авгиевы конюшни в самом себе.
Девять тридцать четыре.
С Богом.
ПОГРУЖЕНИЕ
Сквозь подсознание Лаумера я пронесся, держась обеими руками за яркий
утолщающийся шнур, будто съехал с вершины гладкого столба, так что обожгло
ладони.
Я скользнул глубже по кромке айсберга и понял мгновенно, будто знал
это всегда, а теперь вспомнил: у человека нет личного подсознания.
Подсознание всех людей на планете - всех без исключения, от новорожденного
эскимоса до старого маразматика на Гавайях - есть единая, работающая в
режиме разделенного времени вычислительная машина, и в терминах обычного
трехмерия можно сказать, что мозги всех людей на планете объединены общим
информационным полем, и все проблемы всех людей решаются в этом поле
сообща, как решаются сразу множество задач одним-единственным компьютером.
Отсюда - озарения, пришедшие ниоткуда, странные, будто не свои,
воспоминания, которые изредка возникают у каждого, и все это потому, что
Мир многомерен, а сознание плоско.
Был ли это один из законов Мира? Я не видел, не осознавал, не
понимал, но, пролетая куда-то, знал.
Шнур расплылся... растекся...
Комната была маленькая, и я видел ее отовсюду, со всех стен, с
потолка и пола, из любой точки внутри. Как мне это удавалось? Я мог бы
сказать, что стал массивным дубовым шкафом с резными дверцами,
открывавшимися с пронзительным скрипом. Внутри шкаф был полон поношенных
рубашек, потертых брюк, линялых галстуков. Но все же я не был шкафом, а
скорее воздухом или иконой в красном углу (между окладом и стеной шевелили
усиками огромные рыжие тараканы), или узкой металлической кроватью с
подушками горкой, будто взбитыми сливками на плоском белоснежном
мороженом. И еще я был столом - основательным, прочным, по углам
проеденным червями. Все это был я, а мужчина лет пятидесяти, кряжистый,
невысокий, с большой лысой головой и лицом страстотерпца, на котором
мрачно горели голубые, со стальным отливом, глаза, в мое "я" не вмещался.
Он ходил из угла в угол, он был вне меня, и гаснущий огонь шнура - путь к
Патриоту, - за который я не мог больше уцепиться, терялся именно в нем,
будто шпага в груди убитого.
И это тоже было законом Мира? Неужели каждый человек в своем
многомерии непременно то и дело "всплывает" на поверхность обычного
пространства-времени? Неужели человек подобен спруту, щупальца которого то
тут, то там, тогда или потом возникают в трехмерии, соединяя в единое
существо то, что единым в обычном представлении быть не может? Возможно,
верования индусов в переселение душ - игра в непонятую истину, и не в
переселениях суть, а просто в осознании себя в нескольких временах?
Мне оставалось одно - смотреть (чем? как я, воздух, воспринимал свет
и звук?).
Без стука вошли двое - огромные, под притолоку, в широких штанах,
заправленных в сапоги. Рубахи навыпуск (немодные; когда - немодные?).
Почему я не ощущаю времени (не научился, не умею?)?
- Ну что? - нетерпеливо спросил хозяин.
- Порядок, - отозвался один из вошедших и опустился на широкую скамью
у стола. Второй отошел к узкому запыленному окну и поглядел на улицу. -
Тягло своих собрал и пошел, значит. А жиды-то, слышь, детенышей по дворам
собирают. Слух, значит, уже прошел. Так что порядок, Петр Саввич.
- Ну и хорошо, - отозвался Петр Саввич. - Вот что скажу я вам,
ребята. Вам мараться незачем, не надо, чтобы вас там видели. Особенно
тебя, Косой, - обратился он к сидящему.
Товарищ его сказал, обернувшись:
- Я ему то же самое говорил, Петр Саввич. Но горяч мужик. Руки у него
чешутся.
- Сиди, Косой, и слушай, что Митяй говорит. В любом деле, Косой, как
в человеческом тулове, есть голова, есть руки, ноги. В нашем деле я -
голова, вы, двое, - речь моя, голос, а те, что по дворам бузят - руки да
ноги. Все вместе - Россия-матушка.
- Я ему то же талдычу, - буркнул Митяй, отойдя от окна и присаживаясь
на скамью рядом с Петром Саввичем, желая, видимо, хотя бы в собственных
глазах уравнять мысль с речью.
- Ребе сейчас пристукнули, как мы сюда шли, - сказал Косой, дернув
головой - воспоминание было не из приятных.
Петр Саввич остановил его жестом.
- Не надо, - сказал он. - Не люблю крови. Это их заботы, - он махнул
рукой в сторону окна. - Они там кричат "Бей жидов, спасай Россию!" и
думают, что, побив или прибив десяток-другой, изменят что-то в этой своей
жизни. Не изменят. Это племя иродово, как хамелеоны, приучилось за тыщи
лет. Хвост долой, окрас поменять - и вот они опять в своих лавках живые и
опять пьют соки и кровь из народа, среди которого живут. Про бактерии
слыхали? Они - как бактерии. Внутри тела и духа народа. И от того, что сто
или тыщу бактерий изведешь, не выздоровеешь. Изводить заразу нужно всю,
вакциной - тоже не слыхали?
- Травить, что ли? - поинтересовался Косой.
- В веке шестнадцатом, - продолжал Петр Саввич, все больше возбуждая
себя и все меньше обращая внимания на своих гостей, - французские католики
в одну прекрасную ночь святого Варфоломея единым ударом вырезали всех
гугенотов, и ночь та вошла в историю. А мы тут цацкаемся и давим блох на
теле, когда их травить надо. Дымом.
Петр Саввич вскочил и принялся ходить по комнате широкими шагами,
едва заметно припадая на правую ногу, и я знал почему-то, что это -
следствие старой раны, полученной в русско-турецкую кампанию.
- Скажу я вам, ребята, скажу, - он смотрел на шестерок недоверчиво,
но и не говорить уже не мог, возбудила его начавшаяся "акция", рассказ о
крови пробудил мысли о будущем, не омраченном никакими инородцами и
иноверцами, о будущем, где все мужчины будут - Муромцы да Поповичи, а все
женщины - Василисы Прекрасные.
- Есть такая наука - химия, и она может все, потому что на мельчайшие
невидимые вещества действовать способна. На кровь. И вот что я скажу. Год
или два - и найдутся такие вещества, что на кровь иудейскую будут
действовать подобно смертельному яду, а на русскую - как целебный бальзам.
Ибо крови наши - разные. Как крови хохла, или великоросса, или цыгана-вора
- все разное, но глазом неотличимое. Вот как. И то, что для исконно
русского - вода живая, то для жида - погибель. Когда такое вещество
получить удастся, тогда и покончено будет со всякой заразой на Руси.
Шестерки сидели пришибленные, слов таких они прежде не слышали, да и
Петр Саввич, ученый человек, примкнувший к Союзу Михаила Архангела, прежде
не вел подобных речей, не принято это было - ученостью своей перед
простолюдинами кичиться. Пробрало вот, не сдержался.
Шестерки верили. Я следил за разговором со стеснением в мыслях и
неожиданно опять увидел слабо мерцавший шнур - связь мою и Патриота, и
шнур уходил в иное измерение, терялся, и нужно было следовать за ним, но я
ощущал беспокойство, что-то я должен был сделать здесь, не только о себе