думать. Но что мог сделать воздух, или предмет неодушевленный, каким я
сейчас был?
Уйти. Что я мог здесь?
Я был комнатой и знал свои слабые места. Прогнившая половица,
надломленная балка потолка, плохо склеенные худой замазкой кирпичи чуть
ниже подоконника, ножка комода, слишком близко стоящая к слабой половице,
и - усилие, я ведь мог его совершить. И половица с хрустом проломилась,
комод качнулся, задел в падении стол и, покосившись, ударил углом в стену,
кирпичи вышибло, и стена, лишившись опоры, начала заваливаться, а я с
холодной расчетливостью знал, что химику больше не жить, а шестерки
отделаются ушибами и переломами, но и в меня вошла их боль, я рванулся,
хватаясь за угасавший шнур - ближе к Патриоту.
И вынырнул - в себя.
Я стоял на автобусной остановке, ближайшей к дому, где я иногда
сажусь на двадцать седьмой, чтобы ехать на работу.
На часах девять сорок одна. Я чувствовал торжество Патриота, его
уверенность: ну давай, шебуршись, фора твоя кончается. И ведь
действительно кончалась, а я делал пока лишь то, что должен был сделать
много лет назад, когда впервые понял многомерие Мира и всех существ в нем.
Если бы я решился тогда, не пришлось бы сейчас главные законы Мира
исследовать на своей шкуре со скоростью и чистотой эксперимента,
неприемлемой в научном анализе.
Любое мое движение в любом из моих измерений вызывает движение во
всех прочих моих измерениях - это закон? Я не должен был вставать со
скамейки в сквере и не должен был вмешиваться в события там, в прошлом
(какой это был год, тысяча девятьсот шестой, кажется?). Но я вмешался -
там, я убил человека - там. А здесь? Почему я не попал под машину,
переходя улицу? Действовал я подобно сомнамбуле или в полном - для
окружающих - сознании? Мне нужно хотя бы несколько минут - обдумать.
Девять сорок три.
Я вернулся на ту же скамейку в сквере, сел, облокотился, расставив
локти, закрыл глаза. Спокойно.
В обычном четырехмерии я - Лесницкий Леонид Вениаминович, сорок
четвертого года рождения, из служащих, еврей, разведен, без детей, имею
кое-какие способности, которые принято называть экстрасенсорными. И
гораздо большие, по-моему, способности к физическим наукам. Школьный мой
учитель физики, Филипп Степанович, говорил, что во мне есть искра, а
должен гореть огонь и его нужно раздуть. Я обожал решать задачи,
наскакивал на них как Моська на Слона, а Филипп Степанович тыкал меня
носом в ошибки. Однажды мы размышляли о том, куда мне пойти после школы. В
университет? Филипп Степанович морщился: слабо, слабо - он знал здешних
преподавателей. Сделают середнячка, фантазию выбьют. Нужно в Москву.
- Нет, - сказал он, неожиданно помрачнев, - можешь не пройти по
пятому пункту.
Я не понял.
- Ну, - сказал Филипп Степанович, - анкета, она... Ты еще не
усекаешь... Говорят, есть указание поменьше принимать вашего брата... Вот
Витька в прошлом году в физтех проехался... только до собеседования.
Талант! Я бы на месте...
Пятый пункт, значение которого растолковал мне Филипп Степанович,
если честно, мало меня тогда беспокоил. В Москву я не поехал потому, что
не отпустили родители, не было у них таких денег. Отец - переплетчик, мать
- счетовод. Откуда деньги? Поступил у себя в городе, с Филиппом
Степановичем связи не терял, учитель оказался прав, было здесь скучно,
по-школярски занудно, и после второго курса я все-таки отправился в
столицу с надеждой перевестись в МГУ.
Вопрос решался на деканском совещании. На физфаке толстенные двери, а
нам - нас пятеро переводились из разных вузов страны - хотелось все
слышать. С предосторожностями (не скрипнуть!) приоткрыли дверь, в нитяную
щель ничего нельзя было увидеть, но звуки доносились довольно отчетливо.
Анекдоты... Лимиты на оборудование... Ремонт в подвале... Вот, началось:
заявления о переводе. Замдекана:
- Видали? Пятеро - Флейшман, Носоновский, Газер, Лесницкий, Фрумкин.
Прут, как танки. Дальше так пойдет... Что у нас с процентом? Ну я и
говорю... Своих хватает. Значит, как обычно: отказать за отсутствием
вакантных мест.
Мы отпали от двери - все пятеро, как тараканы, в которых плеснули
кипятком.
Долго потом ничего не хотелось - ни учиться, ни работать. Прошло,
конечно, - молодость. Когда я рассказал все Филиппу Степановичу, он
вцепился в спинку стула так, что костяшки пальцев побелели. Вдохнул,
выдохнул.
- Спасибо, - сказал он, - дорогому Иосифу Виссарионовичу за ваше
счастливое детство.
Я не понял тогда, при чем здесь почивший вождь народов и детство,
которое кончилось.
Что оставалось? Работать самому. Работал. Сформулировал первый закон
многомерия мира: "Все материальное многомерно, в том числе - человек,
который физически существует во множестве измерений, осознавая лишь четыре
из них".
Помню, как я смеялся, выведя теорему призраков. Работал я тогда в НИИ
коррозии, замечательно работал, то есть - как все. Неудивительно, что
металл у нас ржавеет. Лично у меня машинное время уходило в основном на
расчеты многомерия (один из программистов, помню, в свои часы распечатывал
"Гадких лебедей" Стругацких и продавал их потом по червонцу). Машина-дура
выдала про призраков и успокоилась, а я был на седьмом небе. Результат!
Первый за шесть лет возни. Призраки, привидения - физическая реальность,
следствие сбросов в четырехмерие многомерных теней. То есть, по сути,
людей, которые прекратили существовать как единое целое в некоторых
измерениях, оставшись в других. Это выглядело нелепо. Все равно что
сказать: в длину и в ширину человек умер, а в высоту еще нет. Мне потому и
стало смешно, я представил эту ситуацию, которую не взялся бы описать на
бумаге.
Смерть человека в нашем четырехмерном мире еще не означала его гибели
как многомерного существа. Вот этого я первое время не понимал. Не мог
привыкнуть к мысли, что в Мире нет координат главных и второстепенных -
все равны. Трудно, да. Я начинал утро с того, что повторял: "Все
материально, все. Мир един. Мы ничего еще не поняли, а воображаем, что
поняли почти все. Мы велики, потому что сила наша как слепящая вершина, и
мы ничтожны, потому что не подозреваем о том, насколько мы сильны..."
ГЛУБИНА
Расслабиться. На часах девять сорок пять. От предчувствия того, как
Патриот наступит на меня в момент смены караула у Мавзолея, ладони
становятся влажными. Ну, Господи... Я не выношу боли. Что угодно, только
не...
Шнур я видел, хотя и не мог сказать, что зрение принимало в этом
какое-то участие. Подобно веревке, брошенной в глубокий колодец, он
тянулся в глубь меня, и я, ухватившись обеими руками за обжигающую
поверхность, переломился через барьер и упал в темень иных измерений. Из
всех человеческих способностей осталась во мне одна лишь интуиция как
способность знать. Шнур повторял все изгибы, всю топологию Мира. Он будто
лежал на неощутимой поверхности, и в своем скольжении вдоль опаляющей
линии я то нырял, теряя представление о верхе и низе, то, будто летучая
рыба, выпрыгивал в некую суть, которую охватывал мгновенным пониманием, и
мчался дальше.
Я проскочил подсознание Лаумера и недвижной глыбой явился в год
тысяча девятьсот шестой, где не обнаружил знакомой комнаты; дом рухнул, и
Петр Саввич погиб под обломками, я чувствовал его мертвую плоть, а
шестерки выжили, придя к убеждению, что спасла их нечистая сила, потому
что в тот гибельный момент им послышался Голос, произносивший странные и
несуществующие слова, должно быть - заклятие.
Мое движение вдоль шнура прервалось, когда возникла стена.
Расплывшись, растекшись на ручейки жидкого металла, шнур испарился,
превратившись в облако, и я был в нем, и знание мое стало мозаичной
картиной из миллиардов точек.
Я стал подсознанием общества.
Удивительное это было ощущение. Так, наверное, океан - Тихий!
Великий! - перекатывал валы, злой на поверхности, спокойный в глубине.
Так, наверное, океан ощущал в едином ужасе бытия каждую свою молекулу,
каждую песчинку, поднятую со дна, а берега воспринимал как тесноту
костюма.
Сознание общества было для меня поверхностью, рябью, волнами, валами,
барашками и бурунами мысли, я же - глубиной, спокойно сглаженной и разной.
Общественное сознание бурлило - опять скачок цен, да что же это, никакой
стабильности, сколько можно, дети растут, где счастливое детство, если
после школы не на спортплощадку, а в очередь за дефицитом; того нет, и
этого тоже, а иное, что сами делаем, продаем, не видим, иначе не на что
купить нужное, но все равно не хватает; одеяло - одно,
латаное-перелатанное, и каждый тянет на себя, и то голова, то ноги, то
руки оказываются на морозе, и значит - кто-то в этом обществе лишний. Кто?
Да тот, кто с самого начала - тысячу лет! - был чужим.
Страсти на поверхности, а я меняюсь медленно, инерционно, я жду. И
хочу измениться.
Для этого нужно изменить течения. Они во мне - гольфстримы,
мальстремы - большие и малые, теплые и холодные, разные. Столкновения,
стремление сохранить себя во что бы то ни стало. Я пытаюсь хоть как-то
подправить непрерывный бег - не получается. Я - подсознание общества, а
течения - этносы, народы, нации.
Может быть, шнур уже вывел меня из измерений собственной сущности? И
если так, то где я сейчас? Вопрос, впрочем, лишен смысла. Ибо _г_д_е_ и
с_е_й_ч_а_с_ - термины четырехмерия, а я - вне его.
Может ли общество обладать подсознанием, инстинктом? Общество -
организация социальная, а не биологическая, связь между индивидуальностями
слабая; если даже говорить о пресловутом информационном поле, то и тогда
подсознательная деятельность общества, если она существует, должна быть
медленной, нерешительной. Собственно, так и оно и есть. Я уже все знал, но
не мог описать, описания - слова - рождались как бы вне меня, будто
плаваешь в бесцветной луже, которую ощущаешь собственными боками, но не
можешь увидеть, не можешь рассказать о ней, и вот кто-то начинает
выдавливать в лужу густую краску из тюбика, и появляются цветные пятна,
начинающие медленно очерчивать крутые берега, и дно, и мои собственные
неопределенные контуры...
Общественное подсознание, я понимаю это, начало формироваться, когда
у парапитека появилась возможность хоть что-то объяснить себе подобным.
Люди еще не понимали друг друга, но уже начали объединяться в нечто, чему
в будущем предстояло стать семьей, родом, племенем. Тогда и возникли
первые подсознательные групповые действия. Инстинкт группы.
И тогда же родилась ксенофобия, которая развивалась вместе с родовым
инстинктом и была столь же древней и богатой традициями. Ксенофобия не
могла не появиться, потому что с первых шагов по земле сопровождал
человека страх, что ему чего-то не достанется. Дефицит существовал всегда.
Примитивный дефицит огня, места у костра, добычи на охоте, пищи, воды,
женщин... В подсознании общества формировался устойчивый инстинкт:
отторгай чужого.
Но ведь чужого нужно определить. По запаху, по цвету кожи, по форме
носа, по выговору, по любому из множества признаков, которыми один человек
может отличаться от другого и которые выделяются совершенно
бессознательно. Можно определить чужого по принадлежности к той или иной
партии, но когда не было партий? По взгляду на мир - а когда не было и
этого? По тому, в какого бога веришь? А еще раньше, когда даже вечные боги