только Чиж снова повернулся к ней, точно он уже предлагал ей нечто позорное
и унизительное. - Нет, нет, я пойду... - Она вскочила и пошла мелким, скорым
шагом, низко склонив голову; скрылась в темноте. - Опять из-за тебя
упустили... Раз-зява!.. - прошипел Чиж презрительно и злобно. Вдруг он
подпрыгнул, подхваченный какой-то стихийной силой, и стремительными
скачками, точно его подбрасывал кто-то, помчался вслед за Варей.
Он нагнал ее в нескольких саженях и, крепко обняв, повлек в кусты,
приговаривая: - Ну же, миленькая... ну, девочка... - Пусти меня...
отстань... кричать буду!.. - просила она, слабея и чуть не плача, но
чувствуя, что у нее нет сил кричать и что кричать ей теперь не нужно:
незачем и не для кого. - Ну, миленькая, ну зачем же! - приговаривал Чиж,
зажав ей рот и все больше возбуждаясь от собственной нежности.
"И правда, зачем? Ну, кому это нужно теперь? - подумала она устало. - Но
ведь это Чиж... да, но ведь это же Чиж... откуда он, почему он?.. Ах, не все
ли равно..." И ей действительно стало все безразлично.
XIII
Груз
- Не люблю я их, мужиков, душа не лежит, - говорил Морозка, плавно покачиваясь в седле, и в такт, когда Мишка ступал правой передней ногой, сшибал плетью ярко-желтые листья березок. - Бывал я тоже у деда. Двое дядьков там у меня - землю пашут. Нет, не лежит душа! Не то, не то - кровь другая: скупые, хитрые они... да что там! - Морозка, упустив березку, чтобы не потерять такт, хлестнул себя по сапогу. - А с чего бы, кажись, хитрить, скупиться? - спросил он, подымая голову. - Ну ведь ни хрена, ни хре-на же у самих нету, подметай - чисто!.. - И он засмеялся будто бы чужим, наивным, жалеющим смешком.
Гончаренко слушал, глядя промеж конских ушей, в серых его глазах стояло
умное и крепкое выражение, какое бывает у людей, умеющих хорошо слушать, а
еще лучше - думать по поводу услышанного. - А я думаю, каждого из нас
колупни, - сказал он вдруг, - из нас, - подчеркнул для большей прочности и
посмотрел на Морозку, - меня, к примеру, или тебя, или вон Дубова, - в
каждом из нас мужика найдешь... Найдешь, - повторил он убежденно. - Со
многими потрохами, разве что только без лаптей... - Это насчет чего? -
оглянулся Дубов. - А то и с лаптями... Разговор у нас насчет мужика... В
каждом, говорю, из нас мужик сидит... - Ну-у... - усомнился Дубов. - А как
же иначе?.. У Морозки, скажем, дед в деревне, дядья; у тебя... - У меня,
друг, никого, - перебил Дубов, - да и слава богу! Не люблю, признаться, это
семя... - Хотя Кубрака возьми: ну, сам он еще Кубрак Кубраком (не с каждого
ж ума спросить!), а вэвод он набрал? - И Дубов презрительно сплюнул.
Разговор этот происходил на пятый день пути, когда отряд спустился к
истокам Хаунихедзы. Ехали они по старой зимней дороге, устланной мягким,
засыхающим пырником. Хотя ни у кого не осталось ни крошки из харчей,
припасенных в госпитале помощником начхоза, все были в приподнятом
настроении, чувствуя близость жилья и отдыха. - Ишь что делает? - подмигнул
Морозка. - Дубов-то наш - старик, а? - И он засмеялся, удивляясь и радуясь
тому, что взводный согласен с ним, а не с Гончаренкой. - Нехорошо ты
говоришь о народе, - сказал подрывник, нисколько не обескураженный. - Ладно,
пущай у тебя никого, не в том дело - у меня теперь тоже никого. Рудник наш
возьмем... Ну, ты, правда, еще российский, а Морозка? Он, окромя своего
рудника, почти что ничего не видал... - Как не видал? - обиделся Морозка. -
Да я на фронте... - Пущай, пущай, - замахал на него Дубов, - ну, пущай не
видал... - Так это ж деревня, рудник ваш, - спокойно сказал Гонча-ренко. - У
каждого огород - раз. Половина на зиму приходит, на лето - обратно в
деревню... Да у вас там зюбры кричат, как в хлеву!.. Был я на вашем руднике.
- Деревня? - удивлялся Дубов, не поспевая за Гончаренкой. - А то что же?
Копаются жинки ваши по огородам, народ кругом тоже все деревенский, а разве
не влияет?.. Влияет! - И подрывник привычным жестом рассек воздух ладонью,
поставленной на ребро. - Влияет... Конечно... - неуверенно сказал Дубов,
раздумывая, нет ли в этом чего-нибудь позорного для "угольного племени". -
Ну, вот... Возьмем теперь город: велики ль, сказать, города наши, много ль
городов у нас? Раз, два, и обчелся... На тысячи верст - сплошная деревня...
Влияет, я спрашиваю? - Обожди, обожди, - растерялся взводный, - на тысячи
верст? как сплошная?.. ну да - деревня... ну влияет? - Вот и выходит, что в
каждом из нас - трошки от мужика, - сказал Гончаренко, возвращаясь к
исходной точке и этим точно покрывая все, о чем говорил Дубов. - Ловко
подвел! - восхитился Морозка, которого с момента вмешательства Дубова спор
интересовал только как проявление человеческой ловкости. - Заел он тебя,
старик, и крыть нечем! - Это я к тому, - пояснил Гончаренко, не давая Дубову
опомниться, - что гордиться нам не нужно перед мужиком, хотя б и Морозке, -
без мужика нам то-оже... - Он покачал головой и смолк; и, видимо, все, о чем
говорил потом Дубов, не в состоянии было его разубедить.
"Умный, черт, - подумал Морозка, сбоку поглядывая на Гончаренку и
проникаясь все большим уважением к нему. - Так припер старика - никуда не
денешься". Морозка знал, что Гончаренко, как и все люди, может ошибаться,
поступать несправедливо, - в частности, Морозка совсем не чувствовал на себе
того мужицкого груза, о котором так уверенно говорил Гончаренко, - но все же
он верил подрывнику больше, чем кому-либо другому. Гончаренко был "свой в
доску", он "мог понимать", он "сознавал", а кроме того, он не был
пустословом, праздным человеком. Его большие узловатые руки были жадны к
работе, исполняли ее, на первый взгляд, медленно, но на самом деле споро -
каждое их движение было осмысленно и точно.
И отношения между Морозкой и Гончаренкой достигли той первой, необходимой
в дружбе ступени, о которой партизаны говорят: "они спят под одной
шинелькой", "они едят из одного котелка".
Благодаря ежедневному общению с ним Морозка начинал думать, что сам он,
Морозка, тоже исправный партизан: лошадь у него в порядке, сбруя крепко
зачинена, винтовка вычищена и блестит как зеркало, в бою он первый и
надежнейший, товарищи любят и уважают его за это. И, думая так, он невольно
приобщался к той осмысленной здоровой жизни, какой, казалось, всегда живет
Гончаренко, то есть к жизни, в которой нет места ненужным и праздным
мыслям... - О-ой... стой!.. - кричали впереди. Возглас передавался по цепи,
и, в то время как передние уже стали, задние продолжали напирать. Цепочка
смешалась. - Э-э... ут... Метелицу зовут... - снова побежало по цепи. Через
несколько секунд, согнувшись по-ястребиному, промчался Метелица, и весь
отряд с бессознательной гордостью проводил глазами его не отмеченную
никакими уставами цепкую пастушью посадку. - Поехать и мне, узнать, что там
такое, - сказал Дубов. Немного погодя он вернулся раздраженный, стараясь,
однако, не показывать этого. - В разведку Метелица едет, ночевать здесь
будем, - сказал сдержанно, но в голосе его слышно для всех клокнули злые,
голодные нотки. - Как так, не евши?! О чем они там думают?! - закричали
кругом. - Отдохнули, называется... - Вот язви его в свет!.. - присоединился
Морозка.
Впереди уже спешивались.
Левинсон решил заночевать в тайге, потому что не был уверен, что низовье
Хаунихедзы свободно от неприятеля. Однако он надеялся, что даже в этом
случае ему удастся, прощупав путь разведкой, пробраться в долину Тудо-Ваки,
богатую лошадьми и хлебом.
Всю дорогу мучила его непереносная, усиливающаяся с каждым днем боль в
боку, и он знал уже, что боль эту - следствие усталости и малокровия - можно
вылечить только неделями спокойной и сытной жизни. Но так как еще лучше он
знал, что долго не будет для него спокойной и сытной жизни, он всю дорогу
приноравливался к новому своему состоянию, уверяя себя, что эта "совсем
пустяковая болезнь" была у него всегда и потому никак не может помешать ему
выполнить то дело, которое он считал своей обязанностью выполнить. - А на
мое мнение - надо иттить... - не слушая Левинсона и глядя на его ичиги, в
четвертый раз повторил Кубрак с тупым упрямством человека, который не желает
ничего знать, кроме того, что ему хочется есть. - Ну, если уж тебе так
невтерпеж, иди сам... сам иди... оставь себе заместителя и иди... А
подводить весь отряд нам нет никакого расчета...
Левинсон говорил с таким выражением, точно у Кубрака был именно этот
неправильный расчет. - Иди-ка, брат, лучше караул снаряжай, - прибавил он,
пропустив мимо ушей новое замечание взводного. Увидев, однако, что тот
собирается настаивать, он вдруг нахмурился и строго спросил: - Что?..
Кубрак поднял голову и замигал. - Вперед по дороге пустишь конный дозор,
- продолжал Левинсон с прежней, чуть заметной издевкой в голосе, - а назад
на полверсте поставишь пеший караул; лучше всего у ключа, что переезжали.
Понятно? - Понятно, - угрюмо сказал Кубрак, удивляясь, почему он говорит
это, а не то, что ему хочется. "Холера двужильная", - думал он о Левинсоне,
с бессознательной, прикрытой уважением, неприязнью к нему и жалостью к себе.
Ночью, проснувшись внезапно, как он часто просыпался в последнее время,
Левинсон вспомнил этот разговор с Кубраком и, закурив, пошел проверять
караулы.
Стараясь не ступать на шинели спящих, пробрался он меж тлеющих костров.
Крайний справа горел ярче других, возле него на корточках сидел дневальный и
грел руки, протянув их ладонями к огню. Он, видно, совсем забыл об этом, -
темная баранья шапка сползла ему на затылок, глаза были задумчиво, широко
раскрыты, и он чуть улыбался доброй детской улыбкой. "Вот ловко!.." -
подумал Левинсон, почему-то именно этим словом выразив то неясное чувство
тихого, немножко жуткого восторга, которое сразу овладело им при виде этих
синих, тлеющих костров, улыбающегося дневального и - от всего, что смутно
ждало его в ночи.
И он пошел еще тише и аккуратней - не для того, чтобы остаться
незамеченным, а для того, чтобы не вспугнуть улыбку дневального. Но тот так
и не очнулся и все улыбался на огонь. Наверно, этот огонь и идущий из тайги
мокрый хрустящий звук выщипываемой травы напоминали дневальному "ночное" в
детстве: росистый месячный луг, далекий крик петухов на деревне, притихший
конский табун, побрякивающий путами, резвое пламя костра перед детскими
зачарованными глазами... Костер этот уже отгорел и потому казался
дневальному ярче и теплее сегодняшнего.
Едва Левинсон отошел от лагеря, как его обняла сырая, пахучая темь, ноги
тонули в чем-то упругом, пахло грибами и гниющим деревом. "Какая жуть!" -
подумал он и оглянулся. Позади не было уже ни одного золотистого просвета -
лагерь точно провалился вместе с улыбающимся дневальным. Левинсон глубоко
вздохнул и нарочито веселым шагом пошел по тропинке вглубь.
Через некоторое время он услышал тихое журчание ключа, постоял немного,
вслушиваясь в темноту, и, улыбнувшись про себя, зашагал еще быстрее,
стараясь сильнее шуршать, чтобы было слышно. - Кто?.. Кто там?.. - раздался
из темноты срывающийся голос.
Левинсон узнал Мечика и пошел напрямик не отзываясь. В сжавшейся тишине
лязгнул затвор и, запнувшись за что-то, жалобно заскрипел. Слышно было, как
нервничают руки, стараясь дослать патрон. - Почаще смазывать надо, -
насмешливо сказал Левинсон. - Ах, это вы?.. - с облегчением вырвалось у
Мечика. - Нет, я смазываю... не знаю, что там случилось... - Он смущенно
посмотрел на командира и, забыв про открытый затвор, опустил винтовку.