очень долго, с 1919 года. Тогда он был красноармейцем, приставленным для
охраны, и стал потом весьма властным лицом за кулисами. Он возглавлял
всю охрану отца, считал себя чуть ли не ближайшим человеком к нему, и
будучи сам невероятно малограмотным, грубым, глупым, но вельможным, --
дошел в последние годы до того, что диктовал некоторым деятелям
искусства "вкусы товарища Сталина", -- так как полагал, что он их хорошо
знает и понимает. А деятели слушали и следовали этим советам. И ни один
праздничный концерт в Большом театре, или в Георгиевском зале на
банкетах, не составлялся без санкции Власика... Наглости его не было
предела, и он благосклонно передавал деятелям искусства -- "понравилось"
ли "самому" -- будь то фильм, или опера, или даже силуэты строившихся
тогда высотных зданий... Не стоило бы упоминать его вовсе, -- он многим
испортил жизнь, но уж до того была колоритная фигура, что никак мимо
него не пройдешь. В доме у нас для "обслуги" Власик равнялся почти что
самому отцу, так как отец был высоко и далеко, а Власик данной ему
властью мог все, что угодно... При жизни мамы он существовал где-то на
заднем плане в качестве телохранителя, и в доме, конечно, ни ноги его,
ни духа не было. На даче же у отца, в Кунцево, он находился постоянно и
"руководил" оттуда всеми остальными резиденциями отца, которых с годами
становилось все больше и больше... Только под Москвой, не считая
Зубалова, где тихо сидели по углам родственники, и самого Кунцева, были
еще: Липки, -- старинная усадьба по Дмитровскому шоссе, с прудом,
чудесным домом и огромным парком с вековыми липами; Семеновское -- новый
дом, построенный перед самой войной возле старой усадьбы с большими
прудами, выкопанными еще крепостными, с обширным лесом. Теперь там
"государственная дача", где происходили известные летние встречи
правительства с деятелями искусства. И в Липках и в Семеновском все
устраивалось в том же порядке как и на даче отца в Кунцево -- так же
обставлялись комнаты (такой же точно мебелью), те же самые кусты и цветы
сажались возле дома. Власик авторитетно объяснял, что "сам " любит, и
чего не любит. Отец бывал там очень редко, -- иногда проходил год, -- но
весь штат ежедневно и еженощно ожидал его приезда и находился в полной
боевой готовности... Ну, а уж если "выезжали" из Ближней и направлялись
целым поездом автомашин к Липкам, там начиналось полное смятение всех --
от постового у ворот, до повара, от подавальщицы до коменданта. Все
ждали этого как страшного суда и, наверное, страшнее всех был для них
Власик, грубый солдафон, любивший на всех орать и всех распекать... Не
меньшего интереса заслуживает -- тоже как уникальный уродливый экспонат
тех времен -- новая экономка (то бишь "сестра-хозяйка"), приставленная к
нашей квартире в Кремле, лейтенант (а потом майор) госбезопасности
Александра Николаевна Накашидзе. Появилась она в нашем доме в 1937-м или
38-м году с легкой руки Берии, которому она доводилась родственницей,
двоюродной сестрой его жены. Правда, родственница она была незадачливая
и жена Берии, Нина Теймуразовна, презирала "глупенькую Сашу". Но это
решили без ее ведома, -- вернее, без ведома их обеих. И в один
прекрасный день на молоденькую, довольно миловидную Сашу обрушилось это
счастье и честь... Вернувшись к сентябрю как обычно из Сочи, я вдруг
увидела, что вместо Каролины Васильевны, меня встречает в передней
молодая, несколько смущенная грузинка, -- новая "сестра-хозяйка". Она
была не очень вредная (больше зла она делала по глупости, по своей
обязанности, а не по собственно
му желанию); к тому же она была новое лицо в доме, где было ужасно
скучно. Мы с ней подружились, и были в добрых отношениях вплоть до
1942-43 года, когда она вместе с Власиком оказала мне "медвежью услугу".
Мне было тогда лишь одиннадцать-двенадцать лет, и всю чудовищность
появления в доме прямого, непосредственного соглядатая Берии я еще не
могла осознать. Тетки мои -- Анна Сергеевна и Женя (вдова дяди Павлуши)
-- уже тогда поняли, что это означает, и только спросили ее, хорошо ли
она знает хозяйство, умеет ли готовить грузинскую кухню? -- "Нет", --
простодушно призналась Александра Николаевна, -- "я ничего не делала
дома никогда, у меня мама всегда хозяйничала, а я чашку за собой никогда
не вымыла..." "Так вам будет очень трудно здесь", -- начали было
удивленные тетки, но потом махнули рукой: они понимали, что от
"оперуполномоченной" требовались совсем иные навыки, чем приготовление
пищи... Кстати, вскоре их вообще перестали пускать в нашу квартиру в
Кремле. Реденс был арестован, Женя была подозреваема в отравлении дяди
Павлуши, умершего так внезапно. Вход в дом оставался открытым лишь для
дедушки с бабушкой, и для Яши. Должно быть, Александра Николаевна
"настучала" на теток своему могущественному родственнику и тот решил,
что хватит -- побаловались возле Сталина, а теперь надо их всех
изолировать от него, и его -- от них. А убедить отца, что они внушают
сомнения и опасения, как "родственники репрессированных", не составляло
большого труда для такого хитреца как Берия. Александра Николаевна
царствовала у нас в квартире до 1943 года, -- как расскажу еще. В ее
обязанности входило самое тесное общение со мной и Василием. Она была
едва тридцати лет, смешлива, еще недолго подвизалась в качестве
"оперуполномоченной" и не успела стать чиновницей. Грузинская женщина по
своей натуре для этой роли совершенно не годится. Она была, в общем,
добра, и ей было естественнее всего подружиться с нами в этом доме, где
для нее самой было все страшно, чуждо и угрожающе, где ее пугали ее
собственные функции и обязанности... Она была несчастной пешкой,
попавшей в чудовищный механизм, где она уже не могла сделать ни одного
движения по своей воле, и ей ничего не оставалось как, сообразно со
своими слабыми способностями и малым умом, осуществлять то, что от нее
требовали... Она ходила со мной в театры -- учебой моей занимались
другие лица, но она как бы несла "общее руководство" моим воспитанием и
проверяла меня, иногда заглядывая в тетрадки. Она плохо говорила
по-русски, еще хуже писала и не ей было меня проверять, да она это и
сама знала. Во всяком случае, она контролировала круг моих школьных
подруг и вообще знакомых, но круг этот был тогда до того ограничен, до
того узок, я жила в таком микроскопическом мирке, что это не составляло
для нее большого труда... Я уверена, что она потом благословляла тот
день, когда ее убрали из нашего дома, где ей было жить несладко. Чтобы
несколько компенсировать свою безотрадную и одинокую жизнь, она
перевезла в Москву своих папу, маму, сестру, двух братьев; все они
получили здесь квартиры, молодежь обзавелась семьями. Такие возможности
ей предоставила ее "работа". Я потом в квартирах ее сестры, брата,
видела вдруг что-то из наших старых домашних вещей, выкинутых ею за
"ненадобностью" из нашего дома... У нас дома, -- конечно, не в комнатах
отца, где никому нельзя было ни к чему прикоснуться, а у меня и брата,
-- она стала "наводить порядок". С рвением истинной мещанки, она
выкинула вон всю старую мебель, приобретенную еще мамой, под предлогом,
что она "допотопная", что надо обставиться "современней". Вдруг однажды
вернувшись осенью с юга, я не узнала своей комнаты. Где мой обожаемый
старый резной буфет, -- какая-то мамина давняя реликвия, перенесенная ею
в мою детскую, -- огромный пузатый буфет, где хранились в ящиках
подарки, привезенные из Берлина мамой и тетей Марусей, бесчисленные дары
от Анны Сергеевны? В верхних полках этого прекрасного универсального
шкафа стояли покрашенные краской фигурки из глины, сделанные нами под
руководством Наталии Константиновны, а внизу были сложены наши старые
альбомы для ри
сования, тетради с рисунками и изложениями на русском и немецком
языках... Моя няня считала нужным все это сохранять. Александра
Николаевна, мнившая себя культурным человеком (она училась два года в
Индустриальном институте в Тбилиси, пока не попала на работу в МГБ) --
сочла все это чепухой и выкинула вон вместе со шкафом, не подозревая,
что выбрасывает дорогие воспоминания детства... Вон были выброшены и
круглый стол со стульями, поставленные в моей детской еще мамой.
Александра Николаевна заменила все это мебелью, действительно, более
современной -- но чужой, холодной, безликой, ничего не говорящей ни мне,
ни другим... Точно так же обошлась она и с комнатой брата, изъяв оттуда
все, что напоминало нам старую нашу квартиру, удобную, уютную, где
каждый уголок был обдуман мамой и приспособлен ею для наших нужд. Моя
няня терпела все это молча -- она понимала, что возражать нельзя, да и
бесполезно, а лучше всего терпеть, ждать и, тем временем, лелеять бедное
дитя. Так же безропотно, негодуя про себя, она позволила выкинуть мои
старые вещички, -- а что было еще годным, то отправила в деревню своей
внучке Кате, которая была чуть младше меня. Постепенно исчезали,
неведомо куда, и мамины вещи, постоянно стоявшие до тех пор у меня на
туалетном столике: красивая коробка из эмали с драконами, ее чашки,
стаканчик, -- у мамы не так уж много было безделушек. Все это куда-то
исчезало, а мы уже знали, что по "новым" нашим порядкам, когда все вещи
в доме считаются казенными, раз в год проводится инвентаризация, и все
ветхое "списывается" и увозится, неведомо куда. Отец, существуя далеко и
высоко, время от времени давал руководящие указания Власику, который был
нашим неофициальным опекуном, как нас воспитывать. Это были самые общие
указания: чтобы мы учились исправно, чтобы нас кормили, поили, одевали и
обували за казенный счет -- не роскошно, но добротно и без выкрутас, --
чтобы нас не баловали, держали больше на свежем воздухе (в Зубалово),
возили бы летом на юг (в Сочи, или в Мухолатку в Крыму). Это
неукоснительно соблюдалось,
опять же в самых общих чертах, а уж какие результаты должно было дать
все это -- зависело исключительно от Бога и от нас самих. В связи с
такими общими установлениями о нашем образовании, возле меня неожиданно
появилась, когда я поступила в школу, гувернантка Лидия Георгиевна. Я
была неприятно поражена, прежде всего, ее внешностью: она была
маленького роста, крашенная в рыжий цвет, и горбатая. С первого же дня
она вступила в постоянный конфликт с моей няней. Не знаю, что у них там
вышло, но я увидела, что няня, обидевшись, уходит из комнаты, а Лидия
Георгиевна истерически кричит ей вслед: -- "Товарищ Бычкова! Не
забывайтесь! Вы не имеете права со мной так разговаривать!" Я посмотрела
на нее и спокойно сказала: "А вы -- дура! Не обижайте мою няню!" С ней
сделалась истерика. Она рыдала и смеялась, -- я никогда не видела
подобных вещей, -- ругала меня, "невоспитанную девчонку", и мою
"некультурную" няньку. Дело улеглось, но мы с ней навеки стали врагами.
Она учила меня немецкому языку и "помогала" делать школьные уроки. По
сравнению с живыми, интересными уроками Наталии Константиновны это было
убожество, скука, зубрежка. Немецкий я, с ее помощью, возненавидела --
так же как и музыку -- фортепиано, пьесы и экзерсисы, гаммы и самые
нотные знаки за то, что она мне их тупо вдалбливала... Пять лет она меня
"воспитывала", являясь каждый день, враждуя с моей невозмутимой нянькой,
мучая меня истериками, бесталанными уроками и бездарной своей
педагогикой. Мы ведь привыкли к прекрасным педагогам, которых нам
находила мама... Через пять лет я не выдержала и взмолилась, прося отца