И только доктор Давин продолжал лежать лицом к стенке, и нам очень
трудно будет сейчас сформулировать род страданий, терзавших все-таки не
душу... мозг его. Не жалость, не раскаяние, не сомнение... сам мозг, как
известно, не ощущает боли. У него там образовался некий пустой пузырь одной
мысли, наподобие дирижабля. Он вплыл тогда, на окраине поля, в его сознание,
да так и не выплыл. Что было ему в этом дирижабле? А мучило мозг большого
ученого то, что единственная причина, годная для употребления и объяснения
случившегося,-- все тот же дирижабль,-- не годилась ему. Единственно
возможная, то есть точная, логичная, материалистическая, следовательно,
истинная -- что Гумми каким-то образом попал на дирижабль и упал с него... и
не годилась она ему не потому, что он мог ее опровергнуть -- опровергнуть ее
он не мог. В конце концов он был первый, кто увидел Гумми, потом дирижабль и
единственным образом соединил их как причину и следствие в своем мозгу... Но
именно эта-то связь нарывала и рвалась, ничего не выдерживала и не
объясняла. Она Давину не годилась. А не годилась она ему по одному лишь
тому, что он в нее НЕ ВЕРИЛ. И вот в этом "НЕ ВЕРИЛ" заключалось, выходит,
то, что верил-то он как раз в необъяснимое падение Гумми с высоты, в то, что
никакого убийства не было, а было САМОубийство (косвенной причиной которого
он ясно сознавал себя, но это казалось ему, в его мозговой муке, как раз и
несущественным...), а раз это было самоубийство, то была и Луна, причем
коричневая, с велосипедным рулем, валявшимся в ее глубокой пыли... Но и не
это мучило его, а невыносимым в его НЕверии в дирижабль был сам факт ВЕРЫ.
Без НЕ.
И этого он никому не объяснил. За ним приехала самоотверженная Джой,
готовая утирать ему слюни до конца дней... он молча поднялся с дивана, сгреб
рукописи в чемодан, и они уехали в Европу. Отъезд доктора произвел на
таунуссцев впечатление. И поскольку потом еще десятка полтора лет ничего не
случалось, а потом -- как началось!..-- и оказались они вдруг воистину в
веке двадцатом, с его прогрессом, войной и кризисом, то почему-то именно
отъезд доктора как единственное предшествующее событие отбил в их памяти
границу старых добрых времен. "Это было еще до отъезда доктора",--вздыхали
они. Или: "А это случилось уже после его отъезда..."
А нам нет дела до них] Да и до Роберта Давина, выросшего в Европе в
мировую знаменитость, рассеявшего без счета учеников и теорий, почти
подперевшего самого Фрейда, до которого нам тоже нет дела. Так и не
вспомнили бы мы о нем, если бы недавно не попались нам на глаза материалы,
связанные с проблемой Святой Плащаницы. Здесь не время и не место заниматься
пересказом истории вопроса, суть которого сводится к обсуждению подлинности
ткани, запечатлевшей, как на негативе, изображение Христа (интересующихся
отсылаю к широко известным статьям д-ра П. Вильона, д-ра Д. Фока и др.).
Приблизительно во времена нашего рассказа Плащаница была впервые
сфотографирована, и на негативе получено позитивное изображение. Эта
сенсация привела к многочисленным строго научным проверкам того, в чем люди
не сомневались на протяжении почти двух тысячелетий. Пик дискуссий,
исследований и статей по этому вопросу падает на тот год, когда Плащаница
была выставлена для всеобщего обозрения. Приведу лишь два довода в пользу
подлинности запечатленного на ней изображения и реальности истории Христа. В
этих доводах какая-то особая, головокружительная психологическая крутизна.
Первый довод -- что идея негатива стала известна лишь с изобретением
фотографии и ни один художник, даже знакомый с фотографией, не способен
(технически) по позитиву изобразить негатив '. И второй -- что сама
Плащаница и полотняные повязки (бинты), обвивающие ее, сохранились в форме
кокона, покров их совершенно не тронут, и никакими естественными действиями
нельзя объяснить их ненарушенность и неповрежденность, как Вознесением.
Христос не был распеленат. Он исчез из них.
Так вот, разбирая материалы, мы наткнулись и на отклик знаменитого д-ра
Роберта Давина. Странно уже то, что он снизошел с вершины своего авторитета
и ввязался в это обсуждение, для ученых его ранга крайне сомнительное и
непрестижное, если не опасное для репутации, о которой всякий авторитет
печется тем заботливей и щепетильней, чем он выше. Но еще любопытнее, что
д-р Давин в данном случае не только забыл о необходимости блюсти авторитет
великого ученого, но и просто-таки неприлично раскипятился, обвиняя в
ненормальности (ссылаясь на описанный им классический синдром Гумми) даже
такого абсолютно неверующего и солидного ученого, как профессор анатомии д-р
Ховеле, всего лить подтвердившего в качестве анатома, что любое действие по
освобождению тела Христа из Плащаницы не способно оставить ткань в том виде,
в каком она сохранилась до наших дней. Причем любопытно, что логика --
орудие, которым д-р Давин всегда владел поразительно мощно и неотразимо, в
данном случае как бы изменяет ему, доводы вытесняются прямым давлением на
оппонента, а выводы -- пафосом, сводящимся приблизительно к формуле "этого
не может быть, потому что не может быть никогда".
Но и его точка зрения на подлинность пресловутой Плащаницы занимает нас
мало. И лишь только вот эта личная задетость вопросом заинтересовала нас и
заставила попытаться в ней разобраться.
БИТВА ПРИ ЭЙЗЕТЕ
(Из книги У. Ваноски "Бумажный меч")
Варфоломей был королем. Не каким-нибудь Шестым или Третьим -- даже и не
Первым. А -- Единственным. Власть его--простиралась. Любому другому королю
любой эпохи трудно было бы предположить ее пределы. Допустим, Варфоломею не
так уж легко было бы взять и отрубить кому-нибудь голову или подарить
ползахудалого царства -- зато он был способен на большее: на изгнание. И не
просто на изгнание (изгнание из пространства, как и прекращение единоличного
времени путем отделения головы от туловища, лишь упрочает исторический
персонаж...), а на изгнание окончательное -- из самого времени, из
человеческой памяти.
Королевство его не было больше или меньше прочих государств, ибо он
властвовал над всем миром. И даже, я какой-то степени, над мирозданием. Не в
его власти было, конечно, погасить Солнце или снять с неба Луну, но удалить
с небосвода какую-нибудь незнаменитую звездочку он мог, а мог заставить ее
светить людям чуть поярче. Он не мог, конечно, убедить своих подданных в
том, что не существует слон, скажем, или лев (самое прочное в человеческом
сознании -- это басня...), но ликвидировать целый вид животных или растений
из внебасенного сознания мог вполне, и это ему даже удавалось. Власть его
была безгранична, хотя и ограниченна. Но ведь и никакая власть, кроме власти
Создателя, не бывала безграничной, а любая другая -- так или иначе
ограниченна. А у Создателя--этр уже и не власть: власть, равная самой себе,
что это за власть? За безграничную власть мы всегда принимали безграничность
собственной зависимости -- нашу НЕвластность. Варфоломея как раз такая
власть никак не интересовала. Может быть, потому, что такой у него и не
было. Тут трудно провести границу: не было или не была нужна? Нужна ли нам
меньшая власть, если мы обладаем большей? Если поверить распространенному
убеждению (которому мы в отличие от Варфоломея верим не в такой уж
степени...), что власть -- одна из наиболее сильных страстей человечества,
перекрывающая (в случае наличия...) прочие человеческие страсти (на наш
взгляд, лишь в силу большей доступности их утоления...), если принять
подобное убеждение за аксиому, то, конечно, меньшей властью мы легко
пожертвуем ради власти большей, а властью большей ради безграничной. Не
забыл ли Александр Великий свою маленькую Македонию, дойдя до Индии?
---------------------------------------------------------------
' Тут можно и не согласиться с автором. Как сны были черно-белыми до
кинематографа, так и негативное изображение было дано нам в ощущении
отродясь, а не после изобретения фотографии. Все ведь смотрели на Солнце и
отводили взор... Вот рассуждение, почти пушкинское по времени (1839 г.),
одного его ученого друга: "Если, став против окна, долго смотреть в одно и
то же время на предметы светлые и темные, а потом обратить глаза свои на
светлую стену, то в эту минуту предметы, казавшиеся до того темными
(например, рамы в окошке), представятся светлыми.-- Таким образом, когда
зрение наше вдруг переходит от предметов темных к светлым и обратно, то
предметы, которых впечатление осталось еще в органах зрения, покажутся
различно окрашенными..." (В. Ф. Одоевский. "Письма к графине Е. П.
Р.....и..."). Примечание переводчика.
---------------------------------------------------------------
Кстати, об Александре... С ним у Варфоломея были свои счеты, хотя, в
принципе, он Александру и симпатизировал, даже благоволил. Во всяком случае,
гораздо больше, чем Наполеону. Буонапарте он, прямо скажем, слегка
недолюбливал. И не только за то, что тот оборвал карьеру блестящего древнего
рода его будущей жены, герцогов де О де Ша де ла Круа,-- это дело Варфоломей
все-таки сумел слегка поправить, не только женившись, но и вписав в историю
рода несколько ярких страниц (например, участие в попытке спасения
злополучного Карла 1),-- Наполеона он не любил больше всего за максимальную
из всех, пожалуй, исторических фигур неподвластность, за чрезмерную
самостоятельность (что в определенном смысле одно и то же), за независимость
(что уже, пожалуй, не одно и то же) Наполеона, от его, Варфоломеевой,
власти. Он мог, конечно, отменить то или иное из незначительных его
сражений, мог слегка поковыряться в истории, удаляя и привнося, но ничего не
мог поделать с м и-фом (вещью не менее прочной, чем басня...): Наполеон
продолжал стоять на Аркольском мосту, и флаг его развевался. И если
Александра Великого (симпатичного и красивого) Варфоломей однажды осадил и
поставил на место, отыграв у него одну из битв в пользу Кира, то с
Наполеоном это ему никак не удавалось, даже выиграй он у него несколько
подобных битв. "Большое видится на расстояньи...-- вздыхал
Варфоломей.--Век--это разве расстоянье?" Девятнадцатый все еще стоял лагерем
вокруг века двадцатого: даже первая мировая не так уж его отодвинула... О,
эти бесконечные кровати, в которых Наполеон провел по одной ночи! Они
множились, как амебы, простым делением, принося доход провинциальным
кабачкам и гостиницам.
Несмотря на свою безграничную власть, Варфоломей был широкого ума
человек: тщетность этих его усилий доказала ему главное -- что они тщетны. А
тщета, как и суета, ниже достоинства властителя ранга Варфоломея. Так-таки
правда: нелепо жертвовать властью большей ради власти меньшей. Бороться с
Наполеоном для Варфоломея было то же, что Наполеону властвовать над
островком Св. Елены. Варфоломей вовремя усмехнулся и пожал плечами. Разве во
власти Наполеона было создать хотя бы букашку, хоть какую былинку?.. Между
тем это были доступные и даже уже пройденные этапы власти Варфоломея : это
он вырастил одно очаровательное растеньице из семейства зонтичных, и это он
же заселил Патагонию крошечным мотылечком Варфоломеус Ватерлоус, неизвестным
не только науке, но и самому Создателю. Он сделал это лишь однажды, в тот
самый день, когда ночь всего длиннее в году, в день рождения узурпатора. Кто
скажет, что Варфоломей злоупотреблял когда-нибудь властью? Он не ставил себя
на одну доску с Творцом, но то, что в его власти было и то, что доступно