Младшенький, старшенький, матушка, герцогиня, Форцепс, Вор, Мэгги... Ты
стареешь, Варфоломей! Плечи ломит под бременем власти... Ты устал. Ты всего
лишь устал, Варфоломей! С кем не бывает... Кто за тебя потянет все это? Чья
десница удержит такую державу...
И Варфоломей окинул ее взглядом -- и не хватило взгляда. Она была вечна
и бесконечна, от Эй до Зет...
...Когда мир уже сотворен, и твердь создана, и хлябь, и небо, и звезды,
и засеяны травы, и выращены деревья, и выпущены в воды рыбы, а в леса --
звери, а в небеса -- птицы, а в травеса -- жучки и паучки... когда не упущен
и гад, и комар, и таракан... когда впущен в этот мир и человек, когда он
прожил уже и золотое младенчество, и бронзовую юность, и железную
зрелость... когда он все, что мог, уже слепил, нарисовал, спел и написал...
когда он отпахал и отвоевал, возвысил героев и низверг тиранов... когда этот
мир наконец закончен к сегодняшнему и никакому другому дню... когда,
стройные, гренадерские, грудь в грудь, плечо к плечу, скрипя кожей и
посверкивая свежим золотом, выстроятся на полках все тома Энциклопедии в
единственно возможном порядке -- по алфавиту, от А до Я... никто другой, как
Варфоломей, принимает этот парад.
Как генералиссимус, как крестьянин, как Творец, а если и не как Творец,
то как бы с ним под ручку. Ходят они вдвоем, только вдвоем друг друга и
понимая. Ходят и поглядывают хозяйским глазом: каков Дом! Там щепочку
подберут, там планочку укрепят... там мушку пропущенную в полет запустят,
там травку забытую посеют... Варфоломей гордится своей близостью к Творцу и
Творению: какая стройность, какая мощь! -- вот его чувство от выстроенности
томов. Творец усмехается про себя: эк, человек... это же надо так все
перемешать, в такую кучу одну свалить: цветок, солдат, камушек, редкая
тропическая болезнь, балерина, шакал, гайка... Фемида, Франция, фа, фазан...
Что за монумент тщеславию -- Энциклопедия! Какой практик не рассмеется,
глядя на этот жадный, беспорядочный ворох, именуемый человеческим знанием? А
Творец, ко всему, еще и практик.
Но и Варфоломей, хоть и король всего лишь, а тоже практик.
Кот, замок, вор, автокран, пирог, коляска, каска, скальпель, нога,
прическа, ухо в мешочке, топор, колокольчик, хирург, шуба, волк, елка, бинт,
саквояж, бочка с медом... На что же все это похоже?
И Варфоломей вспомнил отеческую снисходительность Творца, когда
прогуливался с ним об ручку, вдоль равняющегося на грудь четвертого человека
гвардейского энциклопедического полка... как Тот не одернул его, не
осадил... и усмехнулся над собой Варфоломей и что-то будто понял в который
раз. Придвинул к себе чистый лист бумаги... Вот сейчас сидит, рисует и
смеется. Заставку к букве А.
Посредине листа -- большая, толстоногая, прочно стоящая, как пирамида
-- А.
В левом верхнем углу от А парят рядышком аэростат и автомобиль; прямо
под ними--араб в бедуинском одеянии целит с колена из винтовки, привязав
своего осла к некоему орнаменту, на веточке которого уселся орел; целится
араб в серну, что в страхе убегает от него по другую сторону А; на вершине
буквы уселся некий удод; к левой боковине прислонился локтем арлекин;
алебарды, пики, боевые топоры -- целый арсенал -- прислонены к правой
боковине буквы; в замкнутом треугольничке буквы А -- паук сплел свою
паутину; серна боится бедуина и убегает, а рядом с ней страус и овца --
совсем его не боятся и пасутся себе; Арлекин смотрит через букву на гору
оружия и будто улыбается: что, мол, за хлам... в ногах буквы -- якорь,
луковица, подкова...
Какое-то, однако, возникло неравновесие... Кто-то скребся и дышал за
дверью. Неужто Мэгги? Варфоломей приник ухом к двери: никого. Он отворил ее,
стараясь не щелкнуть замком... и в комнату скользнул белый кот.
Варфоломей вздохнул с облегчением и разочарованием. Взглянул на лист:
кажется, хорошо! Орел перевешивал слева.
И Варфоломей подвесил справа, на такой же веточке -- АБАЖУР
СТИХИ ИЗ КОФЕЙНОЙ ЧАШКИ
"Мне кажется, сеньор,-- сказала Ревекка, -- что ты в совершенстве
знаешь пружины сердца человеческого и что геометрия является вернейшим путем
к счастью".
Ян ПОТОЦКИИ. "Рукопись, найденная в Сарагосе"
Урбино Ваноски, двадцатисемилетний недостаточно известный английский
поэт смешанного польско-голландско-японского происхождения (во втором,
третьем и четвертом поколении), не знающий ни одного из этих языков и ни
разу ни в одной из своих родин толком не побывавший, автор почти нашумевшего
сборника стихов "Ночная ваза" (непереводимое словосочетание, означающее
скорее "Вазу в ночи"), практически, однако, не разошедшегося, кроме разве
поэмы "Четверг", включенной впоследствии в одну из представительных
антологий,-- печального стихотворения, отразившего, по-видимому, личный опыт
автора, например, в таких строках: Я однолюб и верный человек на самом деле
с нетерпеньем жду жену свою одну без мужа чтоб встречаться с ней в кино в
подъезде под дождем
Гарантий никаких не выдается в прошлом Не можем мы сказать что то что
было было...
и т.д. и т.п., то есть тот самый Ваноски, который решил чего-то не
пережить, то ли бесславия, то ли некой драмы, и покончить, но еще более
решительно, чем просто с жизнью, а именно, что со своей жизнью, в корне
изменив ее образ, включая и собственное имя, на манер тех японских поэтов,
что к сорока годам, достигнув всего, бросают это все, исчезают, испаряются
и, добившись нищеты и инкогнито, начинают поэтический путь с нуля, как
никому еще не ведомые, но уже наверняка гении... у Ваноски не было ни дома,
ни богатства, ни, кажется, славы, зато не было затруднения в псевдониме,
доставшемся от прабабушки-японки, что затесалась в его роду не иначе как в
счет его рокового будущего,-- затруднения предстояли лишь с транскрипцией,
грамматически-катастрофической не только для подписания английских стихов,
но и для ежечасной практики жизни (передаю по буквам: Виола, Оливер, Кэтрин,
Оливер, дубль-Нора... Нора, Нора! Нора, Ник! дубль-Ник!! да, да, дубль-Н...
Энн... нет, Энн -- не буква, а имя! Энн-Эй-Адам! нет, не дубль-Эй...
Барбара, Ай-рис... да, да, Айрис -- последняя буква!..) -- этому следовало
посвятить оставшуюся треть (после сорока) или половину (после двадцати семи)
жизни, с тем чтобы передать в качестве фамильной традиции последующим, как
минимум двум, поколениям, до полной растраты богатого наследства пресловутой
японской вежливости: да хоть дубль-Эф! идите-ка на Эф... Наш Урбино покончил
с этими затруднениями сразу, с первого же переспроса, три дня расписываясь
под неполучающимися стихами нового поэта и добившись, хотя бы в росписи,
некоего благозвучия и красоты. Переменив фамилию, с именем своим он поступил
еще более решительно, зачеркнув в нем и город, и прогресс, и цивилизацию,
вместе со своим неблагополучным опытом, усмотрев в новом имени все обратное:
лоно и традицию, нежный и размытый, почти японский пейзаж '.-- Урбино
Ваноски не стало... итак. Рис Воконаби (четвертый), испытав последнее (не
только в смысле очередности) разочарование в жизни, удалился на остров с
названием, столь же неуклюжим, как и его новая фамилия, напоминаю щим редкое
животное -- Кнемазаберра, писать иностранный роман, то есть роман
окончательно вымышленный, действие которого развивалось бы не только с
несуществующими людьми, но и в несуществующем пространстве, решив,
по-видимому, что именно такой способ разрыва с прошлым является для него
наиболее подходящим.
---------------------------------------------------------------
Типичный случай переперевода... По-английски имя Рис (Rhys) не имеет
никаких ассоциаций подобного рода. Примечание переводчика.
---------------------------------------------------------------
Ах, как это легко -- посмотреть на жизнь со ступенек, ведущих
предложение к точке! Автор небрежно снисходит по ним на лестничную площадку
чужой жизни, закурив очередную сигарету. Читатель не может курить так часто,
но, с другой стороны, ему-то какое дело!.. Эта "снисходительность" и есть
истинная муза беллетристики (fiction), едва ли не главный, всегда не
разгаданный фокус в умении держать перо. Вот, что подробно, а что неподробно
излагает автор -- и есть содержание вещи, а не то, что он хотел сказать. Это
и есть та пропорция действительности, которую станет рассматривать
читатель... Действительно, что чему равно? Пятьсот слов о псевдониме--и одно
слово "разочарование"! Однако, если длина периода о транскрипции и вызвала у
кого-нибудь раздражение, то короткость слова "разочарование", думаю,
устроила всех. Это, видите ли, так всем понятно -- с кем не бывает! --
раз-о-чаро-вание... Ну, после разочарования, естественно, отправился на
остров -- куда же еще? А что за разочарование и где столь удобный остров??
Попробуйте-ка сами пережить то же, что пережил Рис, и вы бы заговорили
иначе. Вы бы были возмущены небрежностью автора, походя трактующего ваше
горе. Попробуйте переживите-ка то, что пришлось пережить Рису, и отправьтесь
на остров... Да где вы его найдете-то, остров! И тогда учтите, что Рис нашел
его.
А разочарование -- это вот что. В один прекрасный день (в наш век для
этого выбираются прекрасные дни, а дурная погода -- старомодна), в один
такой день и даже час, жизнь Риса, казавшаяся ему, несмотря ни на что,
жизнью, то есть тем, что не вызывает сомнения в полной самой себе
принадлежности, оказалась нежизнью, то есть не жизнью в ее непрерывном и
безусловном значении, а лишь способом про-жить (пере-жить) определенный, еще
один, отрезок времени (в данном случае отрезок этот тянулся почти три года);
так вот, жизнь оборвалась, оказавшись отрезком, с трагическим ощущением
продолжения себя в пустоте, как бы пунктиром; это несуществующее продолжение
оборвавшегося отрезка ныло: своего рода случай каузалгии -- боли в
утраченной конечности. Так мы обозначим оброненное нами слово
"разочарование", не входя в частности.
Такая невыявленность прошлого способствует появлению нашего героя
именно в этом рассказе, иначе нам бы пришлось писать совсем другой,
предыдущий, а может, и допредыдущий рассказ. Только так, только прибегнув к
спасительной беллетристической небрежности (ни к чему оговаривать, что в
жизни наше отношение к Рису далеко от небрежности...), опустив все то, что
было действительно значительным в жизни нашего героя и привело его в это
повествование, можем мы высадить Риса Воконаби на берег нашего рассказа в
виде пришельца и незнакомца, с вытянутой усталостью на лице, в котором нет
уже ничего японского, кроме разве того, что в собственном представлении
кажется оно Рису замкнутым и бесстрастным, да очень прямых черных волос,
делающих его, при худобе и высоком росте, похожим на индейца в нашем
представлении. Так мы высаживаем его на берег, с легким чемоданчиком в руке,
пачкой долларов в кармане и удачным названием для романа в голове, а именно
-- "Жизнь без нас"...