Институт я нашел без труда. Автобус остановился напротив проходной, в
обе стороны от которой тянулся вдоль пустынной улицы бесконечный
высоченный забор. Вывески на проходной не было, а у крыльца стоял, руки в
карманы, какой-то мужчина без пальто, но в шапке-ушанке с задранными
ушами. Он покосился на меня, но ничего не сказал, и я вступил в жарко
натопленную будку. Наверное, мне следовало, не глядя ни направо, ни
налево, протопать себе по коридорчику и дальше наружу, но я так не умею. Я
сунулся лицом к крошечному окошечку и спросил искательно:
- К Мартинсону Ивану Давыдовичу как мне пройти?
За окошечком пил из блюдца чай вприкуску сморщенный старикашка в
засаленном кителе. Он неторопливо поставил дымящееся блюдце на стол,
достал из-под стола засаленную фуражечку с кантом и аккуратно напялил ее
себе на плешь.
- Пропуск, - сказал он.
Я сказал, что пропуска у меня нет. Это признание подтвердило самые
худшие его опасения. Словно с утра еще его предупредили, что полезет один
без пропуска, так вот его ни в коем случае пускать нельзя. Он выбрался
из-за стола, выдвинулся в коридорчик и загородил собой турникет. Я
принялся ныть и клянчить. Чем жалобней я ныл, тем непреклоннее становился
жестокий старик, и длилось это до той минуты, пока я не осознал, что
передо мной непреодолимое препятствие, а потому можно с легким сердцем
гнать отсюда прямо в клуб. Я с наслаждением обозвал старикашку древней
гнидой и, очень довольный, повернулся и вышел.
Ах, не тут-то было!
- Не пускает, - утвердительно произнес мужчина в шапке с задранными
ушами.
- Гнида старая, персидская, - объяснил я ему.
И тогда мужчина, которого никто об этом не просил, с большой охотой
рассказал мне, что через проходную нынче никто не ходит, не пускают никого
через проходную, а ходят нынче все сквозь забор, в ста шагах отсюда есть в
заборе дыра, через нее все нынче и ходят, потому что кому это охота по
Богородскому вдоль забора три версты крюка давать, а так ты сквозь забор,
через территорию и снова сквозь забор, и ты у винного.
Что мне оставалось делать? Я поблагодарил доброго человека и в
точности последовал его указаниям. От пролома в заборе через занесенную
снегом огромную территорию вела хорошо утоптанная дорожка. Справа от
дорожки громоздилась какая-то законсервированная стройка, а слева
возвышался пятиэтажный корпус белого кирпича с широкими школьными окнами.
Видимо, это и был собственно институт. К нему от дорожки ответвлялась
тропа, тоже хорошо утоптанная.
У входа в институт (широкое низкое крыльцо, широкая застекленная
дверь под широким бетонным козырьком) трое мужчин, опять-таки без пальто и
в шапках с задранными ушами, вскрывали контейнер, заляпанный иностранными
надписями. Я миновал их, поднялся по ступенькам и вступил в вестибюль.
Это было обширное помещение, залитое светом ртутных ламп, и было в
нем полно людей, которые, по-моему, ничем не занимались, а только стояли
кучками и курили. Наученный горьким опытом, я никого ни о чем не стал
спрашивать, а двинулся прямо к гардеробу, где разделся, держа на лице
хмуро-озабоченное выражение и стараясь выставлять напоказ свою папку.
Потом я причесался перед зеркалом и поднялся по лестнице на второй
этаж. Почему именно на второй - я объяснить бы не сумел, да и не спрашивал
никто у меня объяснений по этому поводу. Здесь тоже пол был покрыт
плиткой, тоже сияли ртутные лампы, и тоже стояли кучками люди с
сигаретами. Я высмотрел молодого человека, стоявшего отдельно. У него тоже
было хмуро-озабоченное выражение лица, и я подумал, что уж он-то не станет
выяснять, кто я, зачем я здесь и имею ли я право.
Я не ошибся. Он рассеянно, даже не глядя на меня, объяснил, что
Мартинсон скорее всего у себя в нужнике, это на третьем этаже сразу за
скелетами направо, а номер нужника - тридцать семь.
Никаких скелетов я на третьем этаже не обнаружил, не знаю, что имел в
виду молодой человек с образной речью. А нужник номер тридцать семь
оказался большой, очень светлой комнатой. Было там множество стекла и
мигающих огоньков, на экранах, как и положено, змеились зеленоватые
кривые, пахло искусственной жизнью и разумными машинами, а посередине
комнаты, спиной ко мне, сидел какой-то человек и громко разговаривал по
телефону.
- Брось! - гремел он. - Какой закон? Напирай плотней! Оставь! При чем
здесь Ломоносов-Лавуазье? Главное, напирай плотней!
Потом он бросил трубку, повернулся ко мне и рявкнул:
- В местком, в местком!
Я сказал, что мне нужен Иван Давыдович. Он налился кровью. Был он
огромен, плечист, с могучей шеей и с всклокоченной пегой шевелюрой.
- Я сказал - в местком! - гаркнул он. - С трех до пяти! А здесь у нас
разговора не будет, вам ясно?
- Я от Кости Кудинова, - произнес я.
Он как бы споткнулся.
- От Кости? А в чем дело?
Я рассказал. Пока я рассказывал, он встал, обошел меня и плотно
закрыл дверь.
А вы, собственно, кто такой? - спросил он. Краска ушла с его лица, и
теперь он был скорее бледен. В глаза он мне не смотрел.
- Я его сосед.
- Это я понял, - сказал он нетерпеливо. - Кто вы такой, вот что я
спрашиваю...
Я представился.
- Мне это имя ничего не говорит, - объявил он и уставился мне в
переносицу. Глаза у него были черные, близко посаженные, двустволка да и
только.
Я разозлился. Черт подери! Опять меня заставляют оправдываться!
А мне ваше имя тоже, между прочим, ничего не говорит, - сказал я. -
Однако вот я через всю Москву к вам перся...
- Документ у вас есть какой-нибудь? - прервал он меня. - Хоть
что-нибудь...
Документов у меня не было. Не ношу. Он подумал.
- Ладно, я сам этим займусь. В какой, вы говорите, он больнице?
Я повторил.
- Чтоб его там... - пробормотал он. - Действительно другой конец
Москвы... Ну, ладно, идите. Я займусь.
Внутренне клокоча, я повернулся, чтобы идти, и уже взялся за дверную
ручку, как он вдруг спохватился.
- Па-азвольте! - пророкотал он. - А как же вы сюда попали? Без
пропуска! У вас даже документов нет!
- А через дыру! - сказал я ядовито.
- Через какую дыру?
- А в заборе! - сказал я мстительно и вышел. Весь в белом.
Я спускался по лестнице, когда меня поразила ужасная мысль: а вдруг
этот лютый Мартинсон как раз сейчас звонит по телефону, и через минуту ко
всем дырам в заборе побегут вохровцы вперемежку с плотниками, и я окажусь
в мешке, как какой-нибудь битый Паулюс... Не удержавшись, я побежал сам,
мысленно снова и снова проклиная Костю Кудинова с его ботулизмом и свою
хромую судьбу. Только заметив, что на меня оглядываются, я сумел взять
себя в руки и появился перед гардеробщиком как подобает деловому,
хмуро-озабоченному человеку с карманами, набитыми пропусками и
документами.
Спустившись с крыльца, я почему-то оглянулся. Сам не знаю, почему. И
вот что я увидел. За стеклянной дверью, упершись в стекло огромными
ладонями и выставив бледное лицо, пристально смотрел мне в спину Иван
Давыдович Мартинсон, собственной персоной. Словно вурдалак вслед
ускользнувшей жертве.
Стыдно признаться, но я снова перешел на бег. Несмотря на мои сосуды.
Несмотря на мое брюхо. Несмотря на мою перемежающуюся хромоту. Лишь когда
я, нырнув в дыру, вынырнул на Богородское шоссе, чувство собственного
достоинства моего возопило, наконец, и я перешел на шаг, застегивая куртку
и поправляя сбившуюся шапку. Очень не нравилось мне это приключение, и
особенно не нравился мне Иван Давыдович Мартинсон, и я снова проклинал
Костю с его ботулизмом, и давал себе клятву, что впредь никогда и никто, и
ни за что...
После всех этих передряг не могло быть и речи о том, чтобы ехать на
Банную. Только в клуб. Только в клуб! В наш ресторанный зал, обитый
коричневым деревом! В атмосферу прельстительных запахов! За мой столик под
крахмальной скатертью! под крылышко к Сашеньке... Хотя нет, сегодня
нечетный день. Значит, под крылышко к Аленушке! Правильно, и сразу же
отдать ей долг, и заказать селедочку, масляно поблескивающую, жирную,
тающую, ломтиками, посыпанную мелко нарезанным зеленым лучком, а к ней
три-четыре рассыпчатых картофелины и тут же кубик масла прямо из ледяной
воды, и бутылочку "пльзеньского" (нет-нет, без этого не обойдется, я это
заслужил сегодня)... И еще соленые грузди, сопливенькие, в соку,
вперемешку с репчатым луком кольчиками... А притушив первый голод и
взвинтив в себе настоящий аппетит, мы обратимся к солянке мясной, которую
у нас в клубе, к счастью, готовить еще не разучились, и будет она у нас в
тусклом металлическом бачке, янтарная, парящая, скрывающая под
поверхностью своею деликатесные мяса разного вида и черные лоснящиеся
маслины... Батюшки, главное чуть не забыл! Калач! Наш знаменитый клубный
калач с ручкой для держания, пухлый, мягкий, поджаристый... И парочку надо
будет прихватить с собою домой. Ну-с, теперь второе...
Однако второе просмаковать я не успел, потому что почувствовал вдруг
какое-то неудобство, неловкость какую-то и, вернувшись к действительности,
обнаружил, что мчусь уже в метро, двое долговязых с сумками адидас
нависают надо мною, а в просвет между ними уставились на меня сквозь
стекла очков пристальные светлые глаза. Лишь одну секунду видел я эти
глаза, а также рыжую норвежскую бородку и белое кашне между отворотами
клетчатого пальто, а затем поезд начал тормозить, долговязые сомкнулись, и
мой наблюдатель исчез из виду.
Мне показалось, что глядел он на меня неприлично внимательно, словно
у меня было что-то не в порядке с одеждой или лицо испачкано. На всякий
случай я даже проверил, не не нахлобучил ли второпях шапку задом наперед.
Впрочем, когда через минуту между долговязыми вновь образовался просвет,
мой наблюдатель мирно дремал, сложив на животе руки - средних лет мужчина,
очки в металлической оправе и клетчатое пальто, какое было в моде
несколько лет назад. Помнится, поражали такие пальто мое воображение тем,
что их можно было носить и на левую сторону тоже: с одной стороны,
например, они были черные в серую клетку, а навыворот - серые в черную.
Мимолетный эпизод этот отвлек меня все-таки от гастрономических
видений, и я вспомнил почему-то, как лежал в больнице и целый месяц меня
кормили чудовищно пресной, нарочито вываренной пищей, от которой взяла
меня такая тоска, что врачи в конце концов разрешили Катьке принести мне
холодного цыпленка табака. О том, что предстоит в этом смысле отравленному
Косте, страшно подумать. Да и некогда мне было думать об этих вещах,
потому что поезд остановился на "Кропоткинской", и я заторопился к выходу.
Подслеповатая дежурная в дверях клуба потребовала, чтобы я предъявил
писательский билет, и в который раз я попытался втолковать ей, что вот уже
четверть века состою в писателях и по крайней мере пять лет прохожу в клуб
мимо нее, старой кочерыжки. Она не поверила ни единому моему слову, но тут
дядя Коля прогудел из недр гардероба: "Свой, свой, Марья Тимофеевна!", и я
был пропущен.
Беседуя с дядей Колей о погоде, я нарочито неторопливо разоблачился,
взял с барьера листок клубной газеты, оставив вместо него монетку,
причесался и расчесал усы, раскланиваясь с отражениями знакомых,
возникавшими в глубине зеркала, а затем продолжая раскланиваться,
наполняясь теплым ощущением уюта, отстраняясь от всего неудобного и
тревожного, бодро зашагал в ресторанную залу.
А далее все получилось по программе, с тем только отклонением, что не