сего мне вдруг вспомнился вчерашний человек в клетчатом
пальто-перевертыше.
- Ну, эти твои дела... Куда ты вчера там ездил?
Я, наконец, сообразил, что он спрашивает всего-навсего о визите на
Банную.
- М-мать... - сказал я. - Опять я папку где-то забыл!
Я стал лихорадочно вспоминать, где я мог забыть папку с бессмертной
пьесой о Корягиных, а он все бубнил. Он бубнил о том, что есть слух, будто
кто из писателей женат более трех раз, того снимают с очереди на квартиру
в новом писательском доме, и будут предоставлять только освобождающуюся
площадь. Леню Шибзда это задевало потому, что он был женат уже по
четвертому разу.
- В ресторане я ее забыл! - проговорил я с облегчением.
- Кого? - спросил он, охотно прервавшись.
- Папку!
- Какую?
- Канцелярскую. Со шнурочками.
- А внутри? - напирал шибзд.
- Слушай, - сказал я. - Отстань, а? Я только что встал, постель еще
не застелена...
- У меня тоже... Так ты был вчера на Банной?
- Не был я на Банной! Не был!
- А где ты тогда был?
Помыслить было страшно - рассказать Шибзду о вчерашних моих
похождениях. И не только потому, что вдруг уставились на меня из
вчерашнего дня двустволичьи глаза Ивана Давыдовича и донеслось
ядовито-предостерегающее шипение Кости Кудинова, поэта, и не потому даже,
что ощущал я в этом всем какую-то пакость, мерзость какую-то. Проще, много
проще! Ведь Шибзд - это человек, которого не интересует что. Его всегда
интересует почему. Он душу из меня живую вынет, требуя разъяснений, а
вынув, затолкает ее обратно как попало, излагая свои собственные чугунные
версии, каждая из коих, как нарочно, объясняет один факт и противоречит
всем прочим фактам...
- Леня, - сказал я решительно. - Извини, в дверь звонят. Это я
водопроводчика вызвал.
С тем, не слушая протестов, я повесил трубку.
Вообще-то я люблю Леню Баринова. Более того, я его уважаю. И прозвище
такое я дал ему не за сущность его, а за наружность: шибздик он -
маленький, чернявенький, всегда чем-нибудь напуганный. Пишет он
мучительно, буквально по несколько слов в день, потому что вечно в себе
сомневается и совершенно искренне исповедует эту бредовую идею
хрестоматийного литературоведения о том, что существует якобы
одно-единственное слово, точнее всех прочих выражающее заданную идею, и
все дело только в том, чтобы постараться, напрячься, поднатужиться, не
полениться и это одно-единственное слово отыскать, и вот таким-то манером
ты и создашь, наконец, что-нибудь достойное.
И никуда не денешься: литературный вкус у него великолепный, слабости
любого художественного текста он вылавливает мгновенно, способность к
литературному анализу у него прямо-таки редкостная, я таких критиков и
среди наших профессионалов не знаю. И вот этот талант к анализу роковым
образом оборачивается его неспособностью к синтезу, потому что сила
писателя, на мой взгляд, не в том, чтобы уметь найти единственно верное
слово, а в том, чтобы отбросить все заведомо неверные. А Леня, бедняга,
сидит и день за днем мучительно, до помутнения в мозгах, взвешивает на
внутренних весах своих, как будет точнее сказать: "Она тронула его руку"
или "Она притронулась к его руке"... и в отчаянии он звонит за советом
Вале, и жестокий Валя Демченко, не теряя ни секунды, отвечает ему
знаменитым аверченковским: "Она схватила ему за руку и неоднократно
спросила, где ты девал деньги...". И тогда он в отчаянии звонит мне, а я
тоже не сахар...
Но есть, есть между нами некое сродство! Я уверен, что прочитай я ему
из своей синей папки, он понял бы меня так, как, может быть, никто другой
на свете, не понял бы и не принял бы. Только читать ему из синей папки
никак нельзя. Ведь он же болтун, он как худое ведро, в нем ничего не
держится. Это же любимое занятие его: собирать сведения и затем
распространять их кому попало и где попало, да еще и непременно с
комментариями... При его великолепной памяти и с сумеречным его
воображением... Нет, подумать страшно - читать ему из синей папки.
А вот он читал мне из своей повести, над которой тоже работает второй
год, - про спринтера, гениального спортсмена и несчастного человека. Этот
его герой бьет все рекорды на расстояниях до километра, все им
восхищаются, все ему завидуют, но никто не знает, почему он эти рекорды
бьет. А дело в том, что на тартановой дорожке немедленно просыпается в нем
слепой первобытный ужас преследуемого животного. Каждый раз рвется он к
финишу, забыв в себе все разумное, все человеческое, с одной только целью
- во что бы то ни стало спасти жизнь, оторваться и уйти от настигающей его
своры хищников, стремящихся догнать, завалить и сожрать заживо. И вот он
получает призы, мировую известность, почести - и все за свою
патологическую, атавистическую трусость, а человек он честный, и любит его
славная девушка...
Мне нравятся такие повороты. Редакторам вот не нравятся, а мне
нравятся. Это вам не бурный романчик между женатым начальником главка и
замужним технологом на фоне кипящего металла и недовыполнения плана по
литью.
Размышляя о литературе, о сюжетах и о Шибзде Баринове, я уселся
завтракать. Мною же придуманный ядовитый пример насчет бурного романчика
вдруг занял мое воображение. Десятилетия проходят, исписываются тысячи и
тысячи страниц, но ничего, кроме откровенной халтуры или, в лучшем случае,
трогательной беспомощности, литература такого рода не демонстрирует.
И ведь вот что поразительно: сюжет-то ведь реально существует!
Действительно, металл льется, планы недовыполняются, и на фоне всего этого
и даже в связи со всем этим женатый начальник главка действительно
встречается с замужним технологом, и начинается между ними конфликт,
который переходит в бурный романчик, и возникают жуткие ситуации, зреют и
лопаются кошмарные нравственно-организационные нарывы, и все это вплоть до
парткома...
Все это действительно бывает в жизни, и даже частенько бывает, и все
это, наверное, достойно отображения никак не меньше, нежели бурный
романчик бездельника-дворянина с провинциальной барышней, вплоть до дуэли.
Но получается лажа.
И всегда получалась лажа, и между прочим, не только у нашего брата -
советского писателя. Вон и у Хемингуэя высмеян бедняга халтурщик, который
пишет роман о забастовке на текстильной фабрике и тщится совместить
проблемы профсоюзной работы со страстью к молодой еврейке-агитатору.
Замужний технолог, еврейка-агитатор... язык человеческий протестует против
таких сочетаний, когда речь идет об отношениях между мужчиной и женщиной.
"Молодая пешеход добежал до переход..."
У меня вот в "Товарищах офицерах" любовь протекает на фоне
политико-воспитательной работы среди офицерского состава Н-ского
танко-самоходного полка. И это ужасно. Я из-за этого собственную книгу
боюсь перечитывать. Это же нужен какой-то особенный читатель - читать
такие книги! И он у нас есть. То ли мы его выковали своими произведениями,
то ли он как-то сам произрос - во всяком случае, на книжных прилавках
ничего не залеживается.
Я пил кефир, стоя перед окном. Светало, и был мороз. Деревья и
кустарники - все было белое. Гасли огни в доме напротив, спешили к
автобусной остановке черные человечки по нерасчищенным тропинкам среди
сугробов. Машины неслись, подфарники у некоторых были уже погашены.
Потому что нет в наше время любви, подумал вдруг я. Романчики есть, а
любви нет. Некогда в наше время любить: автобусы переполнены, в магазинах
очереди, ясли на другом конце города, нужно быть очень молодым и очень
беззаботным человеком, чтобы оказаться способным на любовь. А любят сейчас
только пожилые пары, которым удалось продержаться вместе четверть века, не
потонуть в квартирном вопросе, не озвереть от мириад всеразъедающих мелких
неудобств, полюбовно поделить между собой власть и обязанности. Вот как
Валя Демченко со своей Сонечкой. Но такую любовь у нас не принято
воспевать. И слава богу. Воспевать вообще ничего не надо. Костя Кудинов
пакость воспевает. Или Ойло Союзное...
- Однако все это философия, а не пора ли за работу? - произнес я
вслух.
И я стал мыть посуду. Я не выношу, когда у меня в мойке хоть одна
грязная тарелка. Для нормальной работы необходимо, чтобы мойка была пуста
и чиста. Особенно, когда речь идет о работе над сценариями или над
статьями. Я люблю писать сценарии. Из всех видов литературной поденщины
мне более всего по душе переводы и сценарии. Может быть, потому, что в
обоих этих случаях мне не приходится взваливать на себя всю полноту
ответственности.
Приятно все-таки сознавать, что за будущий фильм в конечном счете
отвечает режиссер - человек, как правило, молодой, энергичный, до тонкости
понимающий, что кино имеет свой язык и главное в кино - не слова, которые
я сочиняю, а образы, которые изобретает он. А если что-нибудь не так, он
махнет рукой и скажет беспечно: "А, сойдет за мировоззрение!" А что
касается другого его афоризма - "Ни кадра на родной земле", - то пусть-ка
он попробует отснять кадры танковой атаки где-нибудь на Елисейских полях!
И фильм у него, в конце концов, получится. Это будет не Эйзенштейн и не
Феллини, конечно, но смотреть его будут, и я сам посмотрю не без интереса,
потому что и в самом деле интересно же, как у него получилась моя танковая
атака.
(Я человек простой, я люблю, чтобы в кино - но только в кино! - была
парочка штурмбанфюреров СС, чтобы огонь велся по возможности из всех видов
стрелкового оружия и чтобы имела место хор-р-рошая танковая атака,
желательно массированная... Киновкусы у меня самые примитивные, такие, что
Валя Демченко называет их совокупность инфантильным милитаризмом.)
Я сел за машинку и писал, почти не прерываясь, два с лишним часа,
пока не раздался снова телефонный звонок.
Солнце давно уже било в комнату, и было мне жарко, и был я в запале,
и в телефонную трубку не сказал я, а рявкнул. Однако это оказался наш
Федор Михеич, и мне, японисту, свято соблюдающему принцип "сяо",
немедленно пришлось взять тоном ниже.
Слава богу, разговор пошел вовсе не о Банной. Михеич осведомился,
известно ли мне о конфликте между Олегом Орешиным и Семеном Колесниченко.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы переключиться, а затем я сказал,
что да, знаю я об этом конфликте, была у нас такая склока на приемной
комиссии в прошлом месяце. Тогда Михеич сообщил, что Орешин подал на
Колесниченко жалобу в секретариат и что он, Михеич, хотел бы знать мое,
Сорокина, мнение по этому конфликту.
- Дурак он и склочник, этот Орешин, - ляпнул я, не сдержавшись, в
который уже раз позабыв твердое свое решение никогда не вмешиваться, не
впутываться и не вступаться.
Михеич сурово указал мне, что это не ответ, что от меня ждут не
брани-ругани, что от меня ждут объективного мнения по конкретному делу.
Ну, какое объективное мнение могло быть у меня по этому делу? На
прошлом заседании приемной комиссии этот Олег Орешин, холеный и гладкий
мужчина лет пятидесяти, в отлично сшитом костюме, сверкая запонками,
толстым кольцом и золотым зубом, потребовал вдруг слова и провозгласил
жалобу на прозаика Семена Колесниченко, который совершил злостный плагиат.
У кого? Да у него, Олега Орешина, поэта-баснописца, члена приемной
комиссии, лауреата специальной премии журнала "Станкостроитель". Он, Олег
Орешин, два года назад опубликовал в упомянутом журнале сатирическую басню