поступил бы лесничим в какой-нибудь заповедник. Ведь не может же быть,
чтобы не было у него мелкой, безобидной страстишки, которая здесь ему
только мешает, а там могла бы стать сутью его жизни. Кажется, он кошек
любит. В берлоге у него, говорят, целое стадо, и специальный человек к ним
приставлен. И он этому человеку даже платит, хотя скуп и мог бы просто
пригрозить. Но что бы он стал делать на Земле со своим чудовищным
властолюбием - непонятно!
Румата остановился перед таверной и хотел было зайти, но обнаружил,
что у него пропал кошелек. Он стоял перед входом в полной растерянности
(он никак не мог привыкнуть к таким вещам, хотя это случилось с ним не
впервые) и долго шарил по всем карманам. Всего было три мешочка, по
десятку золотых в каждом. Один получил прокуратор, отец Кин, другой
получил Вага. Третий исчез. В карманах было пусто, с левой штанины были
аккуратно срезаны все золотые бляшки, а с пояса исчез кинжал.
Тут он заметил, что неподалеку остановились двое штурмовиков, глазеют
на него и скалят зубы. Сотруднику Института было на это наплевать, но
благородный дон Румата Эсторский осатанел. На секунду он потерял контроль
над собой. Он шагнул к штурмовикам, рука его непроизвольно поднялась,
сжимаясь в кулак. Видимо, лицо его изменилось страшно, потому что
насмешники шарахнулись и с застывшими, как у паралитиков, улыбками
торопливо юркнули в таверну.
Тогда он испугался. Ему стало так страшно, как было только один раз в
жизни, когда он - в то время еще сменный пилот рейсового звездолета ощутил
первый приступ малярии. Неизвестно, откуда взялась эта болезнь, и уже
через два часа его с удивленными шутками и прибаутками вылечили, но он
навсегда запомнил потрясение, испытанное им, совершенно здоровым, никогда
не болевшим человеком, при мысли о том, что в нем что-то разладилось, что
он стал ущербным и словно бы потерял единоличную власть над своим телом.
Я же не хотел, подумал он. У меня и в мыслях этого не было. Они же
ничего особенного не делали ну, стояли, ну, скалили зубы... Очень глупо
скалили, но у меня, наверное, был ужасно нелепый вид, когда я шарил по
карманам. Ведь я их чуть не зарубил, вдруг понял он. Если бы они не
убрались, я бы их зарубил. Он вспомнил, как совсем недавно на пари
разрубил одним ударом сверху донизу чучело, одетое в двойной соанский
панцирь, и по спине у него побежали мурашки... Сейчас бы они валялись вот
здесь, как свиные туши, а я бы стоял с мечом в руке и не знал, что
делать... Вот так бог! Озверел...
Он почувствовал вдруг, что у него болят все мышцы, как после тяжелой
работы. Ну-ну, тихо, сказал он про себя. Ничего страшного. Все прошло.
Просто вспышка. Мгновенная вспышка, и все уже прошло. Я же все-таки
человек, и все животное мне не чуждо... Это просто нервы. Нервы и
напряжение последних дней... А главное - это ощущение наползающей тени.
Непонятно, чья, непонятно, откуда, но она наползает и наползает совершенно
неотвратимо...
Эта неотвратимость чувствовалась по всем. И в том, что штурмовики,
которые еще совсем недавно трусливо жались к казармам, теперь с топорами
наголо свободно разгуливают прямо посередине улиц, где раньше разрешалось
ходить только благородным донам. И в том, что исчезли из города уличные
певцы, рассказчики, плясуны, акробаты. И в том, что горожане перестали
распевать куплеты политического содержания, стали очень серьезными и
совершенно точно знали, что необходимо для блага государства. И в том, что
внезапно и необъяснимо был закрыт порт. И в том, что были разгромлены и
сожжены "возмущенным народом" все лавочки, торгующие раритетами, -
единственные места в королевстве, где можно было купить или взять на время
книги и рукописи на всех языках Империи и на древних, ныне мертвых, языках
аборигенов Запроливья. И в том, что украшение города, сверкающая башня
астрологической обсерватории, торчала теперь в синем небе черным гнилым
зубом, спаленная "случайным пожаром". И в том, что потребление спиртного
за два последних года выросло в четыре раза - в Арканаре-то, издревле
славившемся безудержным пьянством! И в том, что привычно забитые,
замордованные крестьяне окончательно зарылись под землю в своих
Благорастворениях, Райских Кущах и Воздушных Лобзаниях, не решаясь
выходить из землянок даже для необходимых полевых работ. И, наконец, в
том, что старый стервятник Вага Колесо переселился в город, чуя большую
поживу... Где-то в недрах дворца, в роскошных апартаментах, где
подагрический король, двадцать лет не видевший солнца из страха перед всем
на свете, сын собственного прадеда, слабоумно хихикая, подписывает один за
другим жуткие приказы, обрекающие на мучительную смерть самых честных и
бескорыстных людей, где-то там вызревал чудовищный гнойник, и прорыва
этого гнойника надо было ждать не сегодня-завтра...
Румата поскользнулся на разбитой дыне и поднял голову. Он был на
улице Премногоблагодарения, в царстве солидных купцов, менял и
мастеров-ювелиров. По сторонам стояли добротные старинные дома с лавками и
лабазами, тротуары здесь были широки, а мостовая выложена гранитными
брусьями. Обычно здесь можно было встретить благородных да тех, кто
побогаче, но сейчас навстречу Румате валила густая толпа возбужденных
простолюдинов. Румату осторожно обходили, подобострастно поглядывая,
многие на всякий случай кланялись. В окнах верхних этажей маячили толстые
лица, на них остывало возбужденное любопытство. Где-то впереди
начальственно покрикивали: "А ну проходи!.. Разойдись!.. А ну, быстро!.."
В толпе переговаривались:
- В них-то самое зло и есть, их-то и опасайся больше всего. На вид-то
они тихие, благонравные, почтенные, поглядишь - купец купцом, а внутри яд
горький!..
- Как они его, черта... Я уж на что привычный, да, веришь, замутило
смотреть...
- А им хоть что... Во ребята! Прямо сердце радуется. Такие не
выдадут.
- А может, не надо бы так? Все-таки человек, живое дыхание... Ну,
грешен - так накажите, поучите, а зачем вот так-то?
- Ты, это, брось!.. Ты, это, потише: во-первых, люди кругом...
- Хозяин, а хозяин! Сукно есть хорошее, отдадут, не подорожатся, если
нажать... Только быстрее надо, а то опять Пакиновы приказчики
перехватят...
- Ты, сынок, главное, не сомневайся. Поверь, главное. Раз власти
поступают - значит, знают, что делают...
Опять кого-то забили, подумал Румата. Ему захотелось свернуть и
обойти стороной то место, откуда текла толпа и где кричали проходить и
разойтись. Но он не свернул. Он только провел рукой по волосам, чтобы
упавшая прядь не закрыла камень на золотом обруче. Камень был не камень, а
объектив телепередатчика, и обруч был не обруч, а рация. Историки на Земле
видели и слышали все, что видели и слышали двести пятьдесят разведчиков на
девяти материках планеты. И поэтому разведчики были обязаны смотреть и
слушать.
Задрав подбородок и растопырив в стороны мечи, чтобы задевать
побольше народу, он пошел прямо на людей посередине мостовой, и встречные
поспешно шарахались, освобождая дорогу. Четверо коренастых носильщиков с
раскрашенными мордами пронесли через улицу серебристый портшез. Из-за
занавесок выглянуло красивое холодное личико с подведенными ресницами.
Румата сорвал шляпу и поклонился. Это была дона Окана, нынешняя фаворитка
орла нашего, дона Рэбы. Увидя великолепного кавалера, она томно и
значительно улыбнулась ему. Можно было, не задумываясь, назвать два
десятка благородных донов, которые, удостоившись такой улыбки, кинулись бы
к женам и любовницам с радостным известием: "Теперь все прочие пусть
поберегутся, всех теперь куплю и продам, все им припомню!.." Такие улыбки
- штука редкая и подчас неоценимо дорогая. Румата остановился, провожая
взглядом портшез. Надо решаться, подумал он. Надо, наконец, решаться... Он
поежился при мысли о том, чего это будет стоить. Но ведь надо, надо...
Решено, подумал он, все равно другого пути нет. Сегодня вечером. Он
поравнялся с оружейной лавкой, куда заглядывал давеча прицениться к
кинжалам и послушать стихи, и снова остановился. Вот оно что... Значит,
это была твоя очередь, добрый отец Гаук...
Толпа уже рассосалась. Дверь лавки была сорвана с петель, окна
выбиты. В дверном проеме стоял, упершись ногой в косяк, огромный штурмовик
в серой рубахе. Другой штурмовик, пожиже, сидел на корточках у стены.
Ветер катал по мостовой мятые исписанные листы.
Огромный штурмовик сунул палец в рот, пососал, потом вынул изо рта и
оглядел внимательно. Палец был в крови. Штурмовик поймал взгляд Руматы и
благодушно просипел:
- Кусается, стерва, что твой хорек...
Второй штурмовик торопливо хихикнул. Этакий жиденький, бледный
парнишка, неуверенный, с прыщавой мордой, сразу видно: новичок, гаденыш,
щенок...
- Что здесь произошло? - спросил Румата.
- За скрытого книгочея подержались, - нервно сказал щенок.
Верзила опять принялся сосать палец, не меняя позы.
- Смир-рна! - негромко скомандовал Румата.
Щенок торопливо вскочил и подобрал топор. Верзила подумал, но
все-таки опустил ногу и встал довольно прямо.
- Так что за книгочей? - осведомился Румата.
- Не могу знать, - сказал щенок. - По приказу отца Цупика...
- Ну и что же? Взяли?
- Так точно! Взяли!
- Это хорошо, - сказал Румата.
Это действительно было совсем не плохо. Время еще оставалось. Нет
ничего дороже времени, подумал он. Час стоит жизни, день бесценен.
- И куда же вы его? В Башню?
- А? - растерянно спросил щенок.
- Я спрашиваю, он в Башне сейчас?
На прыщавой мордочке расплылась неуверенная улыбка. Верзила заржал.
Румата стремительно обернулся. Там, на другой стороне улицы, мешком тряпья
висел на перекладине ворот труп отца Гаука. Несколько оборванных
мальчишек, раскрыв рты, глазели на него со двора.
- Нынче в Башню не всякого отправляют, - благодушно просипел за
спиной верзила. - Нынче у нас быстро. Узел за ухо - и пошел прогуляться...
Щенок снова захихикал. Румата слепо оглянулся на него и медленно
перешел улицу. Лицо печального поэта было черным и незнакомым. Румата
опустил глаза. Только руки были знакомы, длинные слабые пальцы,
запачканные чернилами...
Теперь не уходят из жизни,
Теперь из жизни уводят.
И если кто-нибудь даже
Захочет, чтоб было иначе,
Опустит слабые руки,
Не зная, где сердце спрута
И есть ли у спрута сердце...
Румата повернулся и пошел прочь. Добрый слабый Гаук... У спрута есть
сердце. И мы знаем, где оно. И это всего страшнее, мой тихий, беспомощный
друг. Мы знаем, где оно, но мы не можем разрубить его, не проливая крови
тысяч запуганных, одурманенных, слепых, не знающих сомнения людей. А их
так много, безнадежно много, темных, разъединенных, озлобленных вечным
неблагодарным трудом, униженных, не способных еще подняться над мыслишкой
о лишнем медяке... И их еще нельзя научить, объединить, направить, спасти
от самих себя. Рано, слишком рано, на столетия раньше, чем можно,
поднялась в Арканаре серая топь, она не встретит отпора, и остается одно:
спасать тех немногих, кого можно успеть спасти. Будаха, Тарру, Нанина, ну
еще десяток, ну еще два десятка...
Но одна только мысль о том, что тысячи других, пусть менее
талантливых, но тоже честных, по-настоящему благородных людей фатально