Сколько можно?
Когда так объяснилось, что Надя вовсе не выставляет своего горя больше
всех горь, настороженность Оленьки сразу опала, и она сказала примирительно:
-- Ах, иностранцев повыбрасывать? Так это же не тебе одной, что ты
расстраиваешься?
Повыбрасывать иностранцев значило заменить всюду в тексте "Лауэ доказал"
на "учёным удалось доказать", или "как убедительно показал Лангмюр" на "как
было показано". Если же какой-нибудь не только русский, но немец или
датчанин на русской службе отличился хоть малым -- нужно было непременно
указать полностью его имя-отчество, оттенить его непримиримый патриотизм и
бессмертные заслуги перед наукой.
-- Не иностранцев, я их давно выбросила. Теперь надо исключить академика
Баландина...
-- Нашего советского?
-- ... и всю его теорию. А я на ней всё строила. А оказалось, что он...
что его...
В ту же пропасть, в тот же подземный мир, где томился в цепях надин муж,
ушёл внезапно и академик Баландин.
-- Ну, нельзя же так близко к сердцу! -- настаивала Оленька. Было и тут у
неё что возразить: -- А у меня -- с Азербайджаном?..
Ничто никогда не располагало эту среднерусскую девушку стать ирановедом.
Поступая на исторический, она и мысли такой не держала. Но её молодой (и
женатый) руководитель, у которого она писала курсовую по Киевской Руси, стал
за ней пристально ухаживать и очень настаивал, чтобы в аспирантуре она тоже
специализировалась по Киевской Руси. Оленька в тревоге перекинулась на
итальянский ренессанс, но и Итальянский Ренессанс был не стар и, оставаясь с
нею наедине, тоже вёл себя в духе Возрождения. Тогда-то в отчаянии Оленька
перепросилась к дряхлому профессору-ирановеду, у него писала и диссертацию,
и теперь благополучно кончила бы, если б в газетах не всплыл вопрос об
Иранском Азербайджане. Так как Оленька не проследила красной нитью извечное
тяготение этой провинции к Азербайджану и чуждость её Ирану, -- то
диссертацию вернули на передедку.
-- Скажи спасибо, что хоть исправить дают заранее. Бывает хуже. Вон, Муза
рассказывает...
Но Муза уже не слышала. На счастье своё она углубилась в книгу, и теперь
комнаты вокруг неё не существовало.
-- ... на литфаке одна защищала диссертацию о Цвейге четыре года назад,
уже доцентствует давно. Вдруг обнаружили у неё в диссертации три раза, что
"Цвейг -- космополит", и что диссертантка это одобряет. Так её вызвали в ВАК
и отобрали диплом. Жуть!
-- Фу, ещё в химии расстраиваться! -- отозвалась и Даша. -- Что ж тогда
нам, политэкономам? В петлю лезть? Ничего, дышим. Вот, Стужайла-Олябышкин,
спасибо, выручил!
Действительно, всем было известно, что Даша получила уже третью тему для
диссертации. Первая тема у неё была "Проблемы общественного питания при
социализме". Тема эта, очень ясная лет двадцать назад, когда любому пионеру
и Даше в том числе было надёжно известно, что семейные кухни в скором
времени отомрут, домашние очаги погаснут и раскрепощённые женщины будут
получать завтраки и обеды на фабриках-кухнях, -- тема эта стала с годами
туманной и даже опасной. Наглядно было видно, что если кто и обедал ещё в
столовой, как например сама Даша, то лишь по проклятой необходимости.
Процветали только две формы общественного питания: ресторанная, но в ней
недостаточно ярко были выдержаны социалистические принципы, и -- самые
паршивые забегайловки, торгующие одной только водкой. В теории же остались
по-прежнему фабрики-кухни, ибо Вождю Трудящихся эти двадцать лет недосуг был
высказаться о питании. И потому опасно было рискнуть сказать что-нибудь
своё. Даша помучилась-помучилась, и руководитель сменил ей тему, но и новую
взял по недомыслию не из того списка: "Торговля предметами широкого
потребления при социализме". Материала и по этой теме оказалось мало. Хотя
во всех речах и директивах говорилось, что предметы широкого потребления
производить и распространять можно и даже нужно, -- но практически эти
предметы по сравнению со стальным прокатом и нефтепродуктами начинали носить
некий укорный характер. И будет ли лёгкая промышленность всё более
развиваться или всё более отмирать -- не знал даже учёный совет, вовремя
отклонивший тему.
И вот тут добрые люди надоумили, и Даша вымолила себе: "Русский
политэконом XIX века Стужайла-Олябышкин".
-- Ты хоть портрет-то его, благодетеля, нашла где-нибудь? -- со смехом
спрашивала Оленька.
-- Вот именно, не могу найти!
-- С твоей стороны просто неблагодарно! -- Оленька старалась теперь
развеселить Надю, на самом же деле обдавала её своим предсвиданным
оживлением. -- Я бы нашла и повесила над кроватью. Я вполне представляю: это
был благообразный старикашка-помещик с неудовлетворёнными духовными
запросами. После сытного завтрака он садился в домашнем халате у окна, в
той, знаешь, глухой провинции ларинских времён, над которой невластны бури
истории и, глядя, как девка Палашка кормит поросят, неторопливо рассуждал,
Как государство богатеет,
И чем живёт...
Цыпочка! А вечером играл в карты... -- Оленька залилась.
Она рдела. Она вся была -- нарастающее счастье.
И Люда уже забралась в небесно-голубое платье, тем лишив свою постель
веероподобного прикрытия (Надя со страдательным подёргиванием косилась в её
сторону). Перед зеркалом она сперва освежила подкраску бровей и ресниц,
потом с большой аккуратностью раскрасила губы в лепесток.
-- И обратите внимание, девочки, -- внезапно сказала Муза, как она умела,
естественно, будто все только и ждали её замечания. -- Чем отличаются
русские литературные герои от западно-европейских? Самые излюбленные герои
западных писателей всегда добиваются карьеры, славы, денег. А русского
героя, не корми, не пои -- он ищет справедливости и добра. А?
И опять углубилась в чтение.
-- Да ты б хоть свету попросила, -- пожалела её Даша. И включила.
Люда уже надела и боты, потянулась за шубкой. Тут Надя резко кивнула на
её постель и сказала с отвращением:
-- Ты опять оставляешь нам убирать за тобой эту гадость?
-- Да пожалуйста, не убирай! -- вспыхнула Люда и сверкнула выразительными
глазами. -- И не смей больше притрагиваться к моей постели!! -- Её голос
взлетел до крика. -- И не читай мне морали!!
-- Ты должна понимать! -- сорвалась теперь Надя и всё невысказанное
кричала ей. -- Ты оскорбляешь нас!.. Мо'жет у нас быть что-нибудь другое на
душе, чем твои вечерние удовольствия?
-- Завидуешь? У тебя не клюёт?
Лица обеих исказились и стали очень неприятны, как всегда у женщин в
озлоблении.
Оленька раскрыла рот тоже напасть на Люду, но в "вечерних удовольствиях"
ей послышался обидный намёк. И она остановилась.
-- Нечему завидовать! -- глухо крикнула Надя оборванным голосом.
-- Если ты заблудилась, вместо монастыря в аспирантуру -- всё звончей
кричала Люда, чуя победу, -- так сиди в углу и не будь свекровью. Надоело!
Старая дева!
-- Людка! Не смей! -- закричала Даша.
-- А чего она не в своё дело...? Старая дева! Старая дева! Неудачница!
Очнулась Муза и, угрожающе в сторону Люды размахивая томиком, тоже стала
кричать:
-- Мещанство живёт! торжествует! и процветает! Все они пять стали кричать
своё, не слушая других и не соглашаясь с ними.
С налитой, ничего уже не соображающей головой, стыдясь своей выходки и
рыданий, Надя, как была, в том лучшем, что надевала на свидание, бросилась
плашмя на кровать и накрыла голову подушкой.
Люда снова перепудрилась, расправила над беличьей шубкой вьющиеся белые
локоны, спустила чуть ниже глаз вуалетку и, не убрав-таки постели, но в
уступку накинув одеяло, ушла.
Надю окликали, она не шевелилась. Даша сняла с неё туфли и завернула углы
одеяла ей на ноги.
Потом раздался ещё стук, по которому выпорхнула Оленька в коридор, как
ветер вернулась, подвела кудри под шляпку, юркнула в меховушку с жёлтым
воротником и новой походкой пошла к двери.
(Эта походка была -- на радость, но и -- на борьбу...)
Так 318-я комната отправила в мир один за другим два прелестных и
прелестно одетых соблазна.
Но, потеряв с ними оживление и смех, комната стала совсем унылой.
Москва была огромный город, а идти в ней было -- некуда...
Муза опять не читала, сняла очки и спрятала лицо в большие ладони.
Даша сказала:
-- Глупая Ольга! Ведь поиграет и бросит. Мне говорили, что у него другая
где-то есть. И как бы не ребёнок. Муза выглянула из ладоней:
-- Но Оля ничем не связана. Если он окажется такой -- она может оставить
его.
-- Как не связана! -- кривой улыбкой усмехнулась Даша. -- Какую же тебе
ещё связь...
-- Ну, ты всегда всё знаешь! Ну, откуда ты это можешь знать? --
возмутилась Муза.
-- Да чего ж тут знать, если она у них в доме ночевать остаётся?
-- О! Ничего! Ничего это ещё не доказывает! -- отвергла Муза.
-- А теперь только так. Иначе не удержишь. Девушки помолчали, каждая при
своём.
Снег за окном усиливался. Там уже темнело.
Тихо переливалась вода в радиаторе под окном. Нестерпимо было подумать,
что воскресный вечер предстояло погибать в этой конуре.
Даше представился отвергнутый ею буфетчик, здоровый сильный мужчина.
Зачем уж так было его отталкивать? Ну, пусть бы в темноте сводил её в
какой-нибудь клуб на окраине, где университетские не бывают. Потискал бы
где-нибудь у заборчика.
-- Музочка, пойдём в кино! -- попросила Даша.
-- А что идёт?
-- "Индийская гробница".
-- Но ведь это -- чушь! Коммерческая чушь!
-- Да ведь в корпусе, рядом!
Муза не отзывалась.
-- Тоскливо же, ну!
-- Не пойду. Найди работу.
И вдруг опал электрический свет -- остался только багрово-тусклый
накалённый в лампочке волосок.
-- Ну, этого ещё...! -- простонала Даша. -- Фаза выпала. Повесишься тут.
Муза сидела, как статуя.
Не шевелилась Надя на кровати.
-- Музочка, пойдём в кино!
Постучали в дверь.
Даша выглянула и вернулась:
-- Надюша! Щагов пришёл. Встанешь?
Надя долго рыдала и впивалась зубами в одеяло, чтобы перестать. Под
подушкой, надвинутой на голову, стало мокро.
Она была рада уйти куда-нибудь до поздней ночи из комнаты. Но некуда было
ей пойти в огромном городе Москве.
Уж не первый раз тут, в общежитии, её хлестали такими словами: свекровь!
брюзга! монашенка! старая дева! Всего обиднее была несправедливость этих
слов. Какая она была раньше весёлая!..
Но легко ли даётся пятый год лжи -- постоянной маски, от которой
вытягивается и сводит лицо, голос резчает, суждения становятся
бесчувственными? Может быть и вправду она сейчас -- невыносимая старая дева?
Так трудно судить о себе самой. В общежитии, где нельзя, как дома, топнуть
ножкой на маму -- в общежитии, среди равных, только и научаешься узнавать в
себе плохое.
Кроме Глеба уже никто-никто не может её понять...
Но и Глеб тоже не может её понять...
Ничего он ей не сказал -- как ей быть, как ей жить.
Только, что -- сроку конца не будет...
Под быстрыми уверенными ударами мужа оборвалось и рухнуло всё, чем она
каждый день себя крепила, поддерживала в своей вере, в своём ожидании, в
своей недоступности для других.
Сроку -- конца не будет!
И значит, она ему -- не нужна... И, значит, она губит себя только...
Надя лежала ничком. Неподвижными глазами она смотрела в просвет между
подушкой и одеялом на кусок стены перед собой -- и не могла понять, и не
старалась понять, что это за освещение. Было как будто и очень темно -- и
всё же различались на знакомой охренной стене пупырышки грубой побелки.
И вдруг сквозь подушку Надя услышала особенный дробный стук пальцами в