Еще в 1901 году сотоварищами по партии и тюрьме он был обвинён в
использовании уголовников против политических противников. С 20-х годов
родился и услужливый термин: [социально-близкие]. В этой плоскости и
Макаренко: ЭТИХ можно исправить. (По Макаренко, *(9) исток преступлений --
только "контрреволюционное подполье"). Нельзя исправить ТЕХ -- инженеров,
священников, эсеров, меньшевиков.)
Отчего ж не воровать, коли некому унять? Трое-четверо дружных и наглых
блатарей владеют несколькими десятками запуганных придавленных
лже-политических.
С одобрения начальства. На основе Передовой Теории.
Но если не кулачный отпор -- то отчего жертвы не жалуются? Ведь каждый
звук слышен в коридоре, и вот он медленно прохаживается за решеткою
конвойный солдат.
Да, это вопрос. Каждый звук и жалобное хрипение слышны, а конвоир всё
прохаживается -- почему ж не вмешается он сам? В метре от него, в полутемной
пещере купе грабят человека -- почему ж не заступится воин государственной
охраны.
А вот по тому самому. Ему внушено тоже.
И -- больше: после многолетнего благоприятствия, конвой и сам склонился к
ворам. Конвой и САМ СТАЛ ВОР.
С середины 30-х годов и до середины 40-х, в это десятилетие величайшего
разгула блатарей и нижайшего угнетения политических -- никто не припомнит
случая, чтобы конвой прекратили грабеж политического в камере, в вагоне, в
воронке. Но расскажут вам множество случаев, как конвой принял от воров
награбленные вещи и взамен принес им водки, еды (послаще пайковой), курева.
Эти примеры уже стали хрестоматийными.
У конвойного сержанта ведь тоже ничего нет: оружие, скатка, котелок,
солдатский паек. Жестоко было бы требовать от него, чтоб он конвоировал
врага народа в дорогой шубе или в хромовых сапогах, или с [к'ешером]
городских богатых вещей -- и примирился бы с этим неравенством. Да ведь
отнять эту роскошь -- тоже форма классовой борьбы? А какие еще тут есть
нормы?
В 1945-46 годах, когда заключённые тянулись не откуда-нибудь, а из
Европы, и невиданные европейские вещи были надеты на них и лежали в их
мешках -- не выдерживали и конвойные офицеры. Служебная судьба, оберегшая их
от фронта, в конце войны оберегла их и от сбора трофеев -- разве это было
справедливо?
Так не случайно уже, не по спешке, не по нехватке места, а из собственной
корысти -- смешивал конвой блатных и политических в каждом купе своего
столыпина. И блатари не подводили: вещи сдирались с [[бобров]] *(10) и
поступали в чемоданы конвоя.
Но как быть, если [бобры]-то в вагон загружены, и поезд уже идет, а воров
-- нет и нет, ну просто не подсаживают, сегодня их не этапирует ни одна
станция? Несколько случаев известно и таких.
В 1947 году из Москвы во Владимир для отбывания сроков во Владимирском
централе везли группу иностранцев, у них были богатые вещи, это показывало
первое раскрытие чемодана. Тогда конвой [сам] начал в вагоне систематический
отбор вещей. Чтобы ничего не пропустить, заключённых раздевали [догола] и
сажали на пол вагона близ уборной, а тем временем просматривали и отбирали
вещи. Но не учел конвой, что везет-то их не в лагерь, а в серьезную тюрьму.
По прибытии туда И. А. Корнеев подал письменную жалобу, всё описав. Нашли
тот конвой, обыскали самих. Часть вещей еще нашлась и вернули её владельцам,
невозвращенное владельцам оплатили. Говорили, что конвою дали по 10 и 15
лет. Впрочем, это проверить нельзя, да и статья воровская, не должны
засидеться.
Однако это случай исключительный и умерь свою жадность вовремя, начальник
конвоя понял бы, что здесь лучше не связываться. А вот случай попроще, и тем
подает он надежду, что не один такой был. В столыпине Москва-Новосибирск в
августе 1945 года (в нём этапировался А. Сузи) тоже не случилось воров. А
путь предстоял долгий, столыпины тянулись тогда. Не торопясь, начальник
конвоя объявил в удобное время обыск -- по одиночке с вещами в коридоре.
Вызываемых раздевали по тюремным правилам, но не в этом таился смысл обыска,
потому что обысканные возвращались в свою же набитую камеру, и любой нож, и
любое запретное можно было потом из рук в руки передавать. Истинный обыск
был в пересмотре всех личных вещей -- надетых и из мешков. Здесь, у мешков,
не скучая весь долгий обыск, простоял с надменным неприступным видом
начальник конвоя, офицер, и его помощник, сержант. Грешная жажда просилась
наружу, но офицер замыкал её притворным безразличием. Это было положение
старого блударя, который рассматривает девочек, но стесняется посторонних,
да и самих девочек тоже, не знает, как подступиться. Как ему нужны были
несколько воров! Но воров в этапе не было.
В этапе не было воров, но были такие кого уже коснулось и заразило
воровское дыхание тюрьмы. Ведь пример воров поучителен и вызывает
подражание: он показывает, что есть легкий путь жить в тюрьме. В одном из
купе ехали два недавних офицера -- Санин (моряк) и Мережков. Они были оба по
58-й, но уже перестраивались. Санин при поддержке Мережкова объявил себя
старостой купе и попросился через конвоира на прием к начальнику конвоя (он
разгадал эту надменность, её нужду в своднике!). Небывалый случай, но Санина
вызвали, и где-то там состоялась беседа. Следуя примеру Санина, попросился
кто-то из другого купе. Был принят и тот.
А на утро хлеба выдали не 550 граммов, как был в то время этапный паек, а
-- двести пятьдесят.
Пайки роздали, начался тихий ропот. Ропот, -- но боясь "коллективных
действий" эти политические не выступали. Нашелся только один, кто громко
спросил у раздатчика:
-- Гражданин начальник! А сколько эта пайка весит?
-- Сколько положено, -- ответили ему.
-- Требую перевески, иначе не возьму! -- громко заявил отчаянный.
Весь вагон затаился. Многие не начинали паек, ожидая, что перевесят и им.
И тут-то пришел во всей своей непорочности офицер. Все молчали, и тем
тяжелее, тем неотвратимее придавили его слова:
-- Кто тут выступал против советской власти?
Обмерли сердца. (Возразят, что это -- общий прием, что это и на воле
любой начальник заявляет себя советской властью и пойди с ним поспорь. Но
для пуганных, для только что осужденных за антисоветскую деятельность --
страшней).
-- Кто тут поднял МЯТЕЖ из-за пайки? -- настаивал офицер.
-- Гражданин лейтенант, я хотел только..., -- уже оправдывался во всём
виноватый бунтарь.
-- Ах, это ты, сволочь? Это тебе не нравится советская власть?
(И зачем бунтовать? зачем спорить? Разве не легче съесть эту маленькую
пайку, перетерпеть, промолчать?.. А вот теперь встрял...)
-- ...Падаль вонючая! Контра! Тебя самого повесить -- а ты еще пайку
вешать?! Тебя, гада, советская власть поит-кормит -- и ты еще недоволен?
Знаешь, что за это будет?..
Команда конвою: "Заберите его!" Гремит замок. "Выходи, руки назад!"
Несчастного уводят.
-- Еще кто недоволен? Еще кому перевесить?
(Как будто что-то можно доказать! Как будто где-то пожалуешься, что было
двести пятьдесят и тебе поверят, а лейтенанту не поверят, что было точно
пятьсот пятьдесят.)
Битому псу только плеть покажи. Все остальные оказались довольны, и так
утвердилась штрафная пайка НА ВСЕ ДНИ долгого путешествия. И сахара тоже не
стали давать -- его брал конвой.
(Это было в лето двух великих Побед -- над Германией и над Японией,
побед, которые извеличат историю нашего Отечества, и внуки и правнуки будут
их изучать.)
Проголодали день, проголодали два, несколько поумнели, и Санин сказал
своему купе: "Вот что, ребята, так пропадем. Давайте, у кого есть хорошие
вещи -- я выменяю, принесу вам пожрать". Он с большой уверенностью одни вещи
брал, другие отклонял (не все соглашались и давать -- так никто ж их и не
вынуждал!). Потом попросился на выход вместе с Мережковым, странно -- конвой
их выпустил. Они ушли с вещами в сторону купе конвоя и вернулись с
нарезанными буханками хлеба и с махоркой. Это были те самые буханки -- из
семи килограммов, не додаваемых на купе в день, только теперь они
назначались не всем поровну, а лишь тем, кто дал вещи.
И это было вполне справедливо: ведь все же признали, что они довольны и
уменьшенной пайкой. И справедливо было потому, что вещи чего-то стоят, за
них надо же платить. И в дальнем загляде тоже справедливо: ведь это слишком
хорошие вещи для лагеря, они всё равно обречены там быть отняты или
украдены.
А махорка была -- конвоя. Солдаты делились с заключёнными своею кровной
махрой -- но и это было справедливо, потому что они тоже ели хлеб
заключённых и пили их сахар, слишком хороший для врагов. И, наконец,
справедливо было то, что Санин и Мережков, не дав вещей, взяли себе больше,
чем хозяева вещей -- потому что без них бы это всё и не устроилось.
И так сидели, сжатые в полутьме, и одни жевали краюхи хлеба,
принадлежавщие соседям, а те смотрели на них. Прикуривать же конвой не давал
поодиночке, а в два часа раз -- и весь вагон заволакивался дымом, как будто
что горело. Те, кто сперва с вещичками жались, -- теперь жалели, что не дали
Санину, и просили взять у них, но Санин сказал -- потом.
Эта операция не прошла бы так хорошо и так до конца, если б то не были
затяжные поезда и затяжные столыпины послевоенных лет, когда их и
перецепляли, и на станциях держали, -- так зато без после войны и вещичек бы
тех не было, за которыми гоняться. До Куйбышева ехали неделю -- и всю неделю
от государства давали только двести пятьдесят граммов хлеба (впрочем,
двойную блокадную норму), сушеную воблу и воду. Остальной хлеб нужно было
выкупить за свои вещи. Скоро предложение превысило спрос, и конвой уже очень
неохотно брал вещи, перебирал.
На Куйбышевскую пересылку их свозили, помыли, вернули в том же составе в
тот же вагон. Конвой принял их новый, -- но по эстафете ему было, очевидно,
объяснено, как добывать вещи, -- и тот же порядок покупки собственной пайки
возобновился до Новосибирска. (Легко представить, что этот заразительный
опыт в конвойных дивизионах переимчиво распространялся.)
Когда в Новосибирске их высадили на землю между путями, и какой-то новый
офицер пришел, спросил: "Есть жалобы на конвой?" -- все растерялись, и никто
ему не ответил.
Правильно рассчитал тот первый начальник конвоя -- Россия!..
Еще отличаются пассажиры столыпина от пассажиров остального поезда тем,
что не знают, куда идет поезд и на какой станции им сходить: ведь билетов у
них нет, и маршрутных табличек на вагонах они не читают. В Москве их иногда
посадят в такой дали от перрона, что даже и москвичи не сообразят: какой же
это из восьми вокзалов. Несколько часов в смраде и стиснутости сидят
арестанты и ждут маневрового паровоза. Вот он придет, отведет вагон-зак к
уже сформированному составу. Если лето, то донесутся станционные динамики:
"Москва-Уфа отходит с третьего пути... С первой платформы продолжается
посадка на Москва-Ташкент..." Значит вокзал -- Казанский, и знатоки
географии Архипелага и путей его теперь объясняют товарищам: Воркута, Печора
-- отпадают, они -- с Ярославского; отпадают кировские, горьковские лагеря.
*(11) В Белоруссию, на Украину, на Кавказ -- из Москвы и не возят никогда,
там своих девать некуда. Слушаем дальше. Уфимский отправили -- наш не
дрогнул. Ташкентский отошел -- стоим. "До отправления поезда
Москва-Новосибирск... Просьба к провожающим... билеты отъезжающих"...
Тронули. Наш! А что это доказывает? Пока ничего. И среднее Поволжье наше, и
наш южный Урал. Наш Казахстан с джезказганскими медными рудниками. Наш и