Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#12| Old Monk & Old Hero
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2
Demon's Souls |#10| Мaneater (part 1)

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Солженицын А. Весь текст 3392.87 Kb

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 75 76 77 78 79 80 81  82 83 84 85 86 87 88 ... 290
его любили беззаветно и отпускали с "губы" гулять в деревню. И  так  и  быть
стерпел бы он эту "губу", но стал ему Политотдел еще грозить судом! Вот  эта
угроза потрясла и оскорбила Коверченко: значит, бомбы хоронить -- Иван лети?
а за поганую полуторку -- в тюрьму? Ночью он вылез в окно,  ушел  на  Двину,
там знал спрятанную моторку своего приятеля и угнал её.
   Оказался  он  не  пьянчужка  с  короткой  памятью:  теперь  за  всё,  что
Политотдел ему причинял, он хотел мстить: и в Литве бросил  лодку,  пошел  к
литовцам просить: "братцы, отведите к партизанам! примите, не пожалеете,  мы
им накрутим!" Но литовцы решили, что он подослан.
   Был у Ивана зашит аккредитив. Он взял билет на Кубань, однако подъезжая к
Москве,  уже  сильно  напился  в  ресторане.  Поэтому,  из  вокзала   выйдя,
прищурился на Москву и велел таксёру: -- "Вези-ка меня в посольство!" --  "В
какое?" -- "Да хрен с ним, в любое." И шофёр привез. --  "Эт  какое  ж?"  --
"Французкое" -- "Ладно".
   Может быть его мысль сбивалась, и намерения к посольству  у  него  сперва
были одни, а теперь стали другие, но ловкость и сила его ничуть не  охилели:
он не  напугал  приворотного  милиционера,  тихонько  обошел  в  переулок  и
взмахнул на гладкий двухростовый забор. Во  дворе  посольства  пошло  легче:
никто его не обнаружил и не задержал, он  прошел  внутрь,  миновал  комнату,
другую и увидел накрытый стол. Многое было на столе,  но  больше  всего  его
поразили груши, соскучился он по ним, напихал теперь все  карманы  кителя  и
брюк. Тут вошли хозяева ужинать. "Эй вы, французы! --  стал  на  них  первый
наседать и кричать Коверченко. Подступило ему, что Франция  ничего  хорошего
за последние сто лет не совершила. -- Вы почему ж революции не  делаете?  Вы
что ж деГолля к власти тянете? А мы  вас  --  кубанской  пшеничкой  снабжай?
Не-вый-дет!!" -- "Кто вы? Откуда?" -- изумились французы. Сразу беря  верный
тон, Коверченко нашелся: "Майор МГБ". Французы встревожились: "Но всё  равно
вы не должны врываться. Вы -- по какому делу?" -- "Да я вас в  рот...!!"  --
объявил им Коверченко уже напрямик,  от  души.  И  еще  немного  перед  ними
помолодцевал, да заметил, что из  соседней  комнаты  уже  звонят  о  нём  по
телефону. И хватило у него трезвости начать отступление, но -- груши стали у
него выпадать из карманов! -- и позорный смех преследовал его...
   А впрочем, стало у него сил не только уйти  из  посольства  целым,  но  и
куда-то дальше. На другое утро  проснулся  он  на  Киевском  вокзале  (не  в
Западную ли Украину ехать собрался?) -- и тут вскоре его взяли.
   На следствии бил его сам Абакумов, рубцы на  спине  вздулись  толщиною  в
руку. Министр бил его, разумеется не за груши, и не  за  справедливый  упрёк
французам, а добивался: кем и когда  завербован.  И  срок  ему,  разумеется,
вкатили двадцать пять.
   Много таких рассказов, но как и всякий вагон, столыпин затихает  в  ночи.
Ночью не будет ни рыбы, ни воды, ни оправки.
   И тогда, как всякий иной вагон, его  наполняет  ровный  колёсный  шум,  и
ничуть не мешающий тишине. И тогда, если еще и конвойный ушел  из  коридора,
можно из третьего мужского купе тихо поговорить с четвертым женским.
   Разговор с женщиной в тюрьме -- он совсем особенный.  В  нём  благородное
что-то, даже если говоришь о статьях и сроках.
   Один такой разговор шел целую ночь, и вот при каких обстоятельствах.  Это
было в июле 1950 года. На женское купе не набралось пассажирок,  была  всего
одна молодая девушка, дочь московского  врача,  посаженная  по  58-10.  А  в
мужских занялся шум: стал конвой сгонять всех зэков из трех купе в  два  (уж
по сколько там сгрудили -- не спрашивай).  И  ввели  какого-то  преступника,
совсем не похожего на арестанта. Он  был  прежде  всего  не  острижен  --  и
волнистые светло-желтые волосы,  истые  [кудри],  вызывающе  лежали  на  его
породистой большой голове. Он  был  молод,  осанист,  в  военном  английском
костюме. Его провели по коридору с  оттенком  почтения  (конвой  сам  оробел
перед инструкцией, написанной на конверте его [дела]) --  и  девушка  успела
это всё рассмотреть. А он её не видел (и как же потом жалел!).
   По шуму и сутолоке она поняла, что для него освобождено  особое  купе  --
рядом с ней. Ясно, что он ни с кем не должен  был  общаться.  Тем  более  ей
захотелось с ним поговорить. Из купе в купе увидеть друг друга  в  столыпине
невозможно, а  услышать  при  тишине  можно.  Поздно  вечером,  когда  стало
стихать, девушка села на край своей  скамьи  перед  самой  решеткой  и  тихо
позвала его (а может быть сперва напела тихо. За всё это конвой  должен  был
бы её наказать, но конвой угомонился, в коридоре не было никого). Незнакомец
услышал и, наученный ею, сел так же. Они сидели теперь спинами друг к другу,
выдавливая одну и ту же трехсантиметровую доску, а говорили  через  решетку,
тихо, в огиб этой доски. Они были так близки головами и  губами,  как  будто
целовались, а не могли не только коснуться друг друга, но даже посмотреть.
   Эрик Арвид Андерсен понимал по-русски уже вполне сносно,  говорил  же  со
многими ошибками, но в конце концов мысль передавал.  Он  рассказал  девушке
свою удивительную историю (мы еще услышим её на пересылке), она  же  ему  --
простенькую историю московской студентки, получившей  58-10.  Но  Арвид  был
захвачен, он расспрашивал её о советской молодежи, о советской  жизни  --  и
узнавал совсем не то, что знал раньше из левых западных газет  и  из  своего
официального визита сюда.
   Они проговорили всю ночь  --  и  всё  в  эту  ночь  сошлось  для  Арвида:
необычный арестантский вагон в чужой стране; и напевное ночное  постукивание
поезда, всегда находящее в нашем сердце отзыв; и  мелодичный  голос,  шепот,
дыхание девушки у его уха --  у  самого  уха,  а  он  не  мог  на  неё  даже
взглянуть! (И женского голоса он уже полтора года вообще не слышал.)
   И  слитно  с  этой  невидимой  (и  наверно,  и  конечно,  и   обязательно
прекрасной) девушкой он впервые стал разглядывать Россию, и голос России всю
ночь ему рассказывал правду. Можно и  так  узнать  страну  в  первый  раз...
(Утром еще предстояло ему увидеть через окно её темные соломенные кровли  --
под печальный шепот затаенного экскурсовода.)
   Ведь это всё Россия: и арестанты на рельсах,  отказавшиеся  от  жалоб;  и
девушка за  стеной  столыпинского  купе;  и  ушедший  спать  конвой;  груши,
выпавшие из кармана, закопанные бомбы и конь, взведенный на второй этаж.



   -- Жандармы! жандармы! -- обрадованно кричали арестанты. Они  радовались,
что дальше их будут сопровождать жандармы, а не конвой.
   Опять я кавычки забыл поставить. Это рассказывает  сам  Короленко.  *(14)
Мы, правда, голубым фуражкам не радовались. Но кому не обрадуешься,  если  в
столыпине попадешь под [маятник].
   Обычному пассажиру на промежуточной маленькой станции лихо СЕСТЬ, а сойти
-- отчего же? -- скидывай вещи и прыгай. Не то с  арестантом.  Если  местная
тюремная охрана или милиция не придут за ним или опоздают на две минуты,  --
тю-тю! -- поезд  тронулся,  и  теперь  везут  этого  грешного  арестанта  до
следующей пересылки. И хорошо, если до пересылки -- там тебя  опять  кормить
начнут. А то --  до  конца  столыпинского  маршрута,  там  в  пустом  вагоне
продержат часиков восемнадцать да везут  назад  с  новым  набором,  и  опять
сидеть, и всё это время ведь НЕ КОРМЯТ! Ведь на  тебя  выписали  до  первого
взятия, бухгалтерия не виновата, что тюрьма проворонила, ты  ведь  числишься
уже за Тулуном. И конвой своими хлебами тебя кормить  не  обязан.  И  качают
тебя ШЕСТЬ РАЗ (бывало!): Иркутск  --  Красноярск,  Красноярск  --  Иркутск,
Иркустск -- Красноярск, так увидишь на  перроне  Тулуна  картуз  голубой  --
готов на шею броситься: спасибо, родненький, что выручил!
   В столыпине и за двое суток так изморишься, задохнешься,  изомлеешь,  что
перед большим городом сам не знаешь: то  ли  б  еще  помучиться,  да  скорей
доехать, то ль отпустили б размяться маленько, на пересылку.
   Но вот завозился конвой, забегал. Выходят в шинелях,  стучат  прикладами.
Значит, выгружают весь вагон.
   Сперва конвой станет кру'гом  у  вагонных  ступенек,  и  едва  ты  с  них
скатишься, свалишься, сорвешься, -- конвоиры дружно  и  оглушительно  кричат
тебе со всех  сторон  (так  учены):  "Садись!  Садись!  Садись!"  Это  очень
действует, когда в несколько глоток и не дают тебе  поднять  глаз.  Как  под
разрывами снарядов, ты невольно корчишься, спешишь (а куда  тебе  спешить?),
жмешься к земле и садишься, догнав тех, кто слез раньше.
   "Садись!" -- очень ясная команда, но если ты арестант начинающий,  ты  её
еще не понимаешь. В Иванове на запасных путях я по команде этой с  чемоданом
в обнимку (если чемодан не в лагере, а на воле, у него всегда рвётся ручка и
всегда в крутую минуту) перебежал, поставил его на землю долгой стороной  и,
не углядев, как сидели передние, сел на чемодан -- не мог же я в  офицерской
шинели, еще не такой уж грязной, еще с необрезанными полами, сесть прямо  на
шпалы, на темный промазученный песок! Начальник  конвоя  --  румяная  ряжка,
добротное русское лицо, разбежался -- я не успел понять, что' он? к чему? --
и хотел, видно, святым сапогом в окаянную спину, но что-то  удержало  --  не
пожалел своего наблещенного носка, стукнул  в  чемодан  и  проломил  крышку.
"Са-ди-сь!" -- пояснил он. И только  тут  меня  озарило,  что  как  башня  я
возвышаюсь среди окружающих зэков -- и еще не  успев  спросить:  "А  как  же
сидеть?", я уже понял, как, и берегомой своей шинелью сел как все люди,  как
сидят собаки у ворот, кошки у дверей.
   (Этот чемодан у меня сохранился, я и  теперь,  когда  попадется,  провожу
пальцами по его рваной дыре. Она ведь не может зажить, как заживает на теле,
на сердце. Вещи памятливее нас.)
   И эта посадка -- она тоже продумана. Если сидишь на земле задом, так  что
колени твои возвышаются перед тобой, то центр тяжести  --  сзади,  подняться
трудно, а вскочить невозможно. И еще сажают нас  потеснее  прижавшись,  чтоб
друг другу мы больше мешали. Захоти мы все сразу  броситься  на  конвой,  --
пока зашевелимся, нас перестреляют прежде.
   Сажают ждать воронка' (он возит партиями, всех ведь не уберет) или пешего
отгона. Сажать стараются в скрытом месте, чтоб  меньше  видели  вольные,  но
иногда посадят  неловко  прямо  на  перроне  или  на  открытой  площадке  (в
Куйбышеве так). Вот здесь -- испытание для вольных: мы-то разглядываем их  с
полным правом,  во  все  честные  глаза,  а  им  на  нас  как  поглядеть?  С
ненавистью? -- совесть не позволяет (ведь только Ермиловы  верят,  что  люди
сидят "за дело"). С сочувствием? с жалостью? -- а ну-ка фамилию  запишут?  И
срок оформят, это  просто.  И  гордые  свободные  наши  граждане  ("читайте,
завидуйте, я гражданин") опускают свои виновные головы и стараются вовсе нас
не видеть, как  будто  место  пустое.  Смелее  других  старухи:  их  уже  не
испортишь, они и в Бога веруют,  --  и  отломив  ломоть  хлеба  от  скудного
кирпичика, они бросают нам. Да еще не  боятся  бывшие  лагерники,  бытовики,
конечно. Лагерники знают: "Кто не был -- тот побудет,  кто  был  --  тот  не
забудет", и, смотришь, кинут пачку папирос,  чтоб  и  им  так  кинули  в  их
следующий срок. Старушечий хлеб от слабой руки не долетит, упадет  на  земь,
пачка крутнет по воздуху под самую нашу гущу,  а  конвой  тут  же  заклацает
затворами -- на старуху, на доброту, на хлеб: "Эй, проходи, бабка!"
   И хлеб святой, преломленный, остается лежать в пыли, пока нас не угонят.
   Вообще, эти минуты -- сидеть на земле  на  станции  --  из  наших  лучших
минут. Помню, в Омске нас  посадили  так  на  шпалах,  между  двумя  долгими
товарными составами. В этот прогон никто не заходил (наверно, выслали в  оба
конца  по  солдату:  "Нельзя  туда!"  А  наш  человек  и  на  воле  воспитан
подчиняться человеку в шинели). Смеркалось. Был август. Станционная масляная
Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 75 76 77 78 79 80 81  82 83 84 85 86 87 88 ... 290
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 
Комментарии (5)

Реклама