Тюрьме Нового Типа? Ведь у новых тюремщиков в условиях закрытости и тайны
появились вот какие могучие средства против голодовки:
1. Терпение администрации. (Его достаточно мы видели из предыдущих
примеров).
2. Обман. Это -- тоже благодрая закрытости. Когда каждый шаг разносят
корреспонденты, не очень-то обманешь. А у нас -- отчего ж и не обмануть? В
1933 году в Хабаровской тюрьме 17 суток голодал С. А. Чеботарёв, требуя
сообщить семье, где он находится (приехали с КВЖД, и вдруг он "пропал", он
беспокоился, что думает жена). На 17-е сутки к нему пришли заместитель
начальника краевого ОГПУ Западный и хабаровский крайпрокурор (по чинам
видно, что длительные голодовки были не так уж часты) и показали ему
телеграфную квитанцию (вот, сообщили жене!) -- тем уговорили принять бульон.
А квитанция была ложная! (Почему всё-таки высокие чины обеспокоились? Не за
жизнь же Чеботарёва. Очевидно, в [первой] половине 30-х годов еще была
какая-то личная ответственность за затянувшуюся голодовку.)
3. Насильственное искусственное питание. Этот прием взят безусловно из
зверинца. И может существовать он -- только при закрытости. К 1937 году
искусственное питание было уже, очевидно, в большом ходу. Например, в
групповой голодовке социалистов ярославском централе ко всем было применено
на 15-й день искусственное питание.
В этом действии очень много от изнасилования -- да это именно оно и есть:
четверо больших мужиков набрасываются на слабое существо и должны лишить
одного запрета -- всего только один раз лишить, а дальше что с ним будет, --
неважно. От изнасилования здесь -- и перелом воли: не по твоему будет, а по
моему, лежи и подчиняйся. Рот разжимают пластинкой, щель между зубами
расширяют, вводят кишку: "Глотайте!" А если не глотаешь -- продвигают кишку
дальше, и жидкий питательный раствор попадает прямо в пищевод, Еще затем
массируют живот, чтобы заключённые не прибег к рвоте. Ощущение: моральной
оскверненности, сладости во рту и ликующего всасывающего желудка, до
наслаждения приятно.
Наука не застаивалась, и разработаны были также и другие способы
кормления: клизмой через задний проход, каплями через нос.
4. Новый взгляд на голодовки: голодовки есть продолжение
контрреволюционной деятельности в тюрьме, и должны быть наказуемы новым
[сроком]. Этот аспект обещал породить богатейшую новую ветвь в практике
Тюрьмы Нового Типа, но остался больше в области угроз. И не чувство юмора,
конечно, его остановило, а пожалуй просто лень: зачем всё это, когда есть
терпение? Терпение и еще раз терпение сытого перед голодным.
Примерно со средины 1937-го года пришла директива: администрация тюрьмы
впредь [совсем не отвечает за умерших от голодовки]! Исчезла последняя
личная ответственность тюремщиков! (Теперь бы уже к Чеботарёву крайпрокурор
не пришел!..) Больше того: чтоб и следователь не волновался, предложено: дни
голодовки подследственного вычеркивать из следственного срока, то есть не
только считать, что [голодовки не было], но даже -- будто заключённый эти
дни находился на воле! Пусть единственным ощутимым последствием голодовки
будет истощение арестанта!
Это значило: хотите подыхать? Подыхайте!!
Арнольд Раппопорт имел несчастье объявить голодовку в архангельской
внутренней тюрьме как раз при приходе этой директивы. Голодовку он держал
особенно тяжелую и, казалось бы, тем более значительную -- "сухую",
тринадцать суток (сравни пять суток такой же голодовки Дзержинского, да в
отдельной ли камере? -- и полную победу). И за эти [тринадцать] суток в
одиночку, куда его поместили, только фельдшер иногда заглядывал, а не пришел
ни врач и никто из админитрации хоть поинтересоваться: [чего] ж он [требует]
своей голодовкой? Так и не спросили... Единственное внимание, которое ему
оказал надзор -- тщательно обыскали одиночку, вытряхнули запрятанную махорку
и несколько спичек. -- А хотел Раппопорт добиться прекращения
следовательских издевательств. К голодовке своей он готовился научно: перед
тем получив передачу, ел только сливочное масло и баранки, черный же хлеб
перестал есть за неделю. Доголодался он до того, что сквозь его ладони
просвечивало. Помнит: было очень легкое ощущение и ясность мысли. Добрая
улыбчивая надзирательница Маруся как-то вошла в его одиночку и шепнула:
"Снимите голодовку, не поможет, так и умрете! Надо было на неделю раньше..."
Он послушался, снял голодовку, так ничего и не добившись. Всё-таки дали ему
горячего красного вина с булочкой, после этого надзиратели на руках отнесли
его в общую камеру. Через несколько дней начались опять допросы. (Однако, не
совсем уж зря прошла голодовка: понял следователь, что у Раппопорта
достаточная воля и готовность к смерти, и следствие помягчело. "А ты,
оказывается, волк!" -- сказал ему следователь. "Волк" -- подтвердил
Раппопорт, -- "и собакой для вас никогда не буду".)
Еще потом одну голодовку объявил Раппопорт на котласской пересылке, но
она прошла скорее в комических тонах. Он объявил, что требует нового
следствия, а на этап не идет. На третий день к нему пришли: "Собирайся на
этап!" -- "Не имеете права! Я -- голодающий". Тогда четыре молодца подняли
его, отнесли и зашвырнули в баню. После бани так же на руках отнесли его на
вахту. Нечего делать, встал Раппопорт и пошел за этапной колонной -- ведь
сзади уже собаки и штыки.
Вот так Тюрьма Нового Типа победила буржуазные голодовки.
Даже у сильного человека не осталось никакого пути противоборствовать
тюремной машине, только разве самоубийство. Но самоубийство -- борьба ли
это? Не подчинение?
Эсерка Е. Олицкая считает, что голодовку как способ борьбы сильно уронили
троцкисты и следовавшие за ними в тюрьмы коммунисты: они слишком легко её
объявляли и слишком легко снимали. Даже, говорит она, И. Н. Смирнов, вождь
их, проголодав перед московским процессом четверо суток, быстро сдался и
снял голодовку. Говорят, до 1936 г. троцкисты даже принципиально отвергали
всякую голодовку [против советской власти] и никогда не поддерживали
голодающих эсеров и с.-д. *(13)
Пусть оценит история, насколько упрек этот верен или неверен. Однако, и
тяжелее никто не заплатил за голодовку, чем троцкисты (к их голодовкам и
забастовкам в лагерях мы еще придем в Части 111).
Легкость в объявлении и снятии голодовок вероятно вообще свойственна
порывистым натурам, быстрым на проявление чувств. Но ведь такие натуры были
и среди старых русских революционеров, были где-нибудь и в Италии, и во
Франции, -- но нигде ж, ни в России, ни в Италии, ни во Франции не смогли
так отповадить от голодовок, как в Советском Союзе, нас. Вероятно, телесных
жертв и стойкости духа приложено было к голодовкам во второй четверти нашего
века никак не меньше, чем в первой. Однако не было в стране общественного
мнения! -- и оттого укрепилась Тюрьма Нового Типа, и вместо легко
достающихся побед постигали арестантов тяжело зарабатываемые поражения.
Проходили десятилетия -- и время делало свое. Голодовка -- первое и самое
естественное право арестанта, уже и самим арестантам стала она чужда и
непонятна, охотников на неё находилось все меньше. Для тюремщиков же она
стала выглядеть глупостью или злостным нарушением.
Когда в 1960 году Геннадий Смелов, бытовик, объявил в ленинградской
тюрьме длительную голодовку, всё-таки как-то зашел в камеру прокурор (а
может -- общий обход делал) и спросил: "Зачем вы себя мучаете?" Смелов
ответил:
-- Правда мне дороже жизни!
Эта фраза так поразила прокурора своей бессвязностью, что на следующий же
день Смелов был отвезен в ленинградскую спецбольницу (сумасшедший дом) для
заключённых. Врач объявила ему:
-- Вы подозреваетесь в шизофрении.
По виткам рога и уже в узкой части его возвысились бывшие централы, а
теперь специзоляторы, к началу 37-го года. Выдавливалась уже последняя
слабина, уже последние остатки воздуха и света. И голодовка проредевших и
усталых социалистов в штрафном Ярославском изоляторе в начале 37-го года
была из последних отчаянных попыток.
Они еще требовали всего, как прежде -- и старостата, и свободного общения
камер, они требовали, но вряд ли уже надеялись и сами. Пятнадцатидневным
голоданием, хоть и законченным кормежкой через кишку, они как будто отстояли
какие-то части своего режима: часовую прогулку, областную газету, тетради
для записи. Это они отстояли, но тут же отбирали у них собственные вещи и
швыряли им единую арестантскую форму специзолятора. И немного прошло еще --
отрезали полчаса прогулки. А потом отрезали еще пятнадцать минут.
Это были всё одни и те же люди, протягиваемые сковозь череду тюрем и
ссылок по правилам Большого Пасьянса. Кто из них десять, кто уже и
пятнадцать лет не знал обычной человеческой жизни, и лишь худую тюремную еду
да голодовки. Не все еще умерли те, кто до революции привык побеждать
тюремщиков. Однако, тогда они шли в союзе со Временем и против слабнущего
врага. А теперь против них в союзе были и Время и крепнущий враг. Были среди
них и молодые (нам странно это сейчас) -- те, кто осознали себя эсерами,
эсдеками или анархистами уже после того, как сами партии были разгромлены,
не существовали больше -- и новопоступленцам предстояло только сидеть в
тюрьмах.
Вкруг всей тюремной борьбы социалистов, что ни год то безнадежней,
одиночество отсасывалось до вакуума. Это не было так, как при царе: только
бы двери тюремные распахнуть -- и общество закидает цветами. Они
разворачивали газеты и видели, как обливают их бранью, даже помоями (ведь
именно социалисты казались Сталину самыми опасными для его социализма) -- а
народ молчал, и по чему можно было осмелиться подумать, что он сочувствует
тем, за кого не так давно голосовал в Учредительное собрание? А вот газеты
перестали браниться -- настолько уже неопасными, незначащими, даже
несуществующими считались русские социалисты. Уже на воле упоминали их
только в прошлом и давнопрошедшем времени, молодежь и думать не могла, что
еще живые где-то есть эсеры и живые меньшевики. И в череде чимкентской и
чердынской ссылки, изоляторов Верхнеуральского и Владимирского -- как было
не дрогнуть в темной одиночке, уже с намордником, что может быть ошиблись и
программа их и вожди, ошибками были и тактика и практика? И все действия
свои начинали казаться сплошным бездействием. И жизнь, отданная на одни
только страдания -- заблуждением роковым.
Их одинокий тюремный бой был, по сути, за всех нас, будущих арестантов
(хотя сами они могли и не думать так, не понимать этого), за то, как будем
мы потом сидеть и содержаться. И если б они победили, то, пожалуй не было бы
ничего того, что' потом с нами будет, о чём эта книга, все семь её частей.
Но они были разбиты, не отстояв ни себя, ни нас.
Сень одиночества распростерлась над ними отчасти и оттого, что в самые
первые послереволюционные годы, естественно приняв от ГПУ заслуженное звание
[политических], они также естественно согласились с ГПУ, что все "направо"
от них, *(14) начиная с кадетов, -- не политические, а [каэры], [контры],
навоз истории. И страдающие за Христову веру тоже получились [каэры]. И кто
не знает ни "права", ни "лева" (а это в будущем -- мы, мы все!) -- тоже
получатся [каэры]. Так отчасти вольно, отчасти невольно, обособляясь и
чураясь, освятили они будущую Пятьдесят Восьмую, в ров которой и им
предстояло еще ввалиться.
Предметы и действия решительно меняют свой вид в зависимости от стороны
наблюдения. В этой главе мы описываем тюремное стояние социалистов с [их]