Поверх намордника нашего окна, и других камер Лубянки, и всех окон
московских тюрем, смотрели и мы, бывшие пленники и бывшие фронтовики, на
расписанное фейерверками, перерезанное лучами московское небо.
Борис Гаммеров -- молоденький противотанкист, уже демобилизованный по
инвалидности (неизлечимое ранение легкого), уже посаженный со студенческой
компанией, сидел этот вечер в многолюдной бутырской камере, где половина
была пленников и фронтовиков. Последний этот салют он описал в скупом
восьмистишьи, в самых обыденных строках: как уже легли на нарах, накрывших
шинелями; как проснулись от шума; приподняли головы, сощурились на
намордник: а, салют; легли
"И снова укрылись шинелями".
Теми самыми шинелями -- в глине траншей, в пепле костров, в рвани от
немецких осколков.
Не для нас была та Победа. Не для нас -- та весна.
1. КПЗ (ДПЗ) -- Камеры (Дом) предварительного заключения. То есть, не
там, где отбывают срок, а где проходят следствие.
2. Александр Должин.
3. А точней 156 см на 209 см. Откуда это известно? Это торжество
инженерного расчета и сильной души, не сломленной Сухановкой -- это посчитал
Ал-др Д. Он не давал себе сойти с ума и пасть духом, для того старался
больше считать. В Лефортово он считал шаги, переводил их на километры, по
карте вспоминал, сколько километров от Москвы до границы, сколько потом
через всю Европу, сколько через весь Атлантический океан. Он имел такой
стимул: мысленно вернуться домой в Америку; и за год лефортовской одиночки
спустился на дно Атлантики, как его взяли в Сухановку. Здесь, понимая, что
мало кто об этой тюрьме расскажет (наш рассказ -- весь от него), он
изобретал, как ему вымерить камеру. На дне тюремной миски он прочел дробь
10/22 и догадался, что "10" означает диаметр дна, а "22" -- диаметр развала.
Затем он из полотенца вытянул ниточку, сделал метр и так все замерил. Потом
он стал изобретать, как можно спать [[стоя]], упершись коленом в стулик и
чтоб надзирателю казалось, что глаза твои открыты. Изобрел -- и только
поэтому не сошел с ума. (Рюмин держал его месяц на бессоннице.)
4. Если в Большом Доме в ленинградскую блокаду -- то, может быть и
людоедов: кто ел человечину, торговал человеческой печенью из прозекторской.
Их, почему-то держали в МГБ вместе с политическими.
5. Разные притеснительные меры, в дополнение к старым тюремным,
изобретались во Внутренних тюрьмах ГПУ-НКВД-КГБ постепенно. Кто сидел тут в
начале 20-х годов не знали этой меры, да и свет на ночь тогда тушился,
по-людски. Но свет стали держать с логическим обоснованием: чтобы видеть
заключённых во всякую минуту ночи (а когда для осмотра зажигали, так было
еще хуже). Руки же велено было держать поверх одеяла якобы для того, чтобы
заключённый не мог удавиться под одеялом и так уклониться от справедливого
следствия. При опытной проверке оказалось, что человеку зимой всегда хочется
руку эту спрятать, угреть -- и потому мера окончательно утвердилась.
6. Её "Воспоминания о Блоке."
7. Я робею сказать, но перед семидесятыми годами века эти люди как будто
выныривают вновь. Это удивительно. На это почти и нельзя было надеяться.
8. Внутренняя тюрьма -- т.е., собственно ГБ.
9. Кто из нас из школьной истории, из "Краткого курса" не узнал и не
зазубрил, что этот "провокационно-подлый манифест" был издевательством над
свободой, что царь распорядился: "мертвым -- свободу, живых -- под арест"?
Но эпиграмма эта лжива. По манифесту: разрешались ВСЕ политические партии,
созывалась Дума, и амнистия давалась честная и предельно широкая (другое
дело, что вынужденная), а именно: по ней освобождались ни много, ни мало как
ВСЕ политические без изъятия, независимо от срока и вида наказания. Лишь
уголовные оставались сидеть. Сталинская же амнистия 7 июля 1945 г. (правда
она не была вынужденной) поступила как раз наоборот: всех политических
оставила [[сидеть]].
10. После сталинской амнистии, как будет еще рассказано, амнистированных
передерживали по два-три месяца, понуждали всё так же [[вкалывать]], и
никому это не казалось незаконным.
11. Вскоре после Фастенко вернулся на родину и канадский знакомец его,
бывший матрос-потёмкинец, бежавший в Канаду и ставший там обеспеченным
фермером. Этот потёмкинец продал дочиста свою ферму и скот, и с деньгами и с
новеньким трактором приехал в родной край помогать строить заветный
социализм. Он вписался в одну из первых коммун и сдал ей трактор. На
тракторе работали кто попало, как попало и быстро его загубили. А самому
потёмкинцу всё увиделось решительно не тем, как представлялось за двадцать
лет. Распоряжались люди, которые не имели бы права распоряжаться, и
приказывали делать то, что рачительному фермеру была дикая бессмыслица. К
тому ж он и телом здесь подобрался, и одеждой износился, и мало что
оставалось от канадских долларов, сменённых на бумажные рубли. Он взмолился,
чтоб отпустили его-то с семьей, пересёк границу не богаче чем когда-то бежал
с "Потёмкина", океан переехал, как и тогда матросом (на билет не стало
денег), а в Канаде начал жизнь снова батраком.
12. Плеханов -- "Открытое письмо к петроградским рабочим" (газета
"Единство" 28.10.17)
13. Излюбленный мотив Сталина: каждому арестованному однопартийцу (и
вообще бывшему революционеру) приписывать службу в царской охранке. От
нестерпимой подозрительности? Или... по внутреннему чувству?.. по
аналогии?..
14. Большой прорез в двери камеры, отпадающий в столик. Через него
разговаривают, выдают пищу и предлагают подписываться на тюремных бумагах.
15. В мое время это слово уже распространилось. Говорили, что это пошло
от надзирателей-украинцев: "стой, та нэ вэртухайсь!" Но уместно вспомнить и
английское "тюремщик = turnkеу -- "верти ключ". Может быть и у нас вертухай
-- тот кто вертит ключ?
16. Где этого не было? Наша всенародная долголетняя несытость. И все
дележи в армии проходили так же. И немцы наслушавшись из своих траншей,
передразнивали: "Кому? -- Политруку!"
17. Скоро привезут сюда из Берлина биолога Тимофеева-Рессовского, мы уже
упоминали о нём. Ничто, кажется, так не оскорбит его на Лубянке, как это
переплескивание на пол. Он увидит в этом разящий признак профессиональной
незаинтересованности тюремщиков (как и всех нас) в делаемом нами деле. Он
умножит 27 лет стояния Лубянки на 730 раз в году и на 111 камер -- и еще
долго будет горячиться, что оказалось легче два миллиона сто восемьдесят
восемь тысяч раз перелить кипяток на пол и столько же раз придти с тряпкой и
протереть, чем сделать ведра с носиками.
18. Достался этому обществу неравнодушный к крови кусочек московской
земли: пересеча Фуркасовский, близ дома Ростопчина, растерзан был в 1812 г.
неповинный Верещагин, а по ту сторону ул. Б. Лубянки жила (и убивала
крепостных) душегубица Салтычиха. ("По Москве" -- под ред. Н. А. Гейнике и
др., М., изд. Сабашниковых, 1917, стр. 231.)
19. Сузи обо мне потом вспомнит так: странная смесь марксиста и
демократа. Да, диковато у меня тогда соединялось.
20. Эту конвенцию мы признали только в 1955 году. Впрочем, в дневнике
1915 г. Мельгунов записывает СЛУХИ, что Россия не пропускает помощи своим
пленным в Германию и они там живут хуже всех союзных -- чтобы не было СЛУХОВ
о хорошей жизни пленных и не сдавались бы охотно в плен. Какая-то
преемственность идей -- есть. (С. П. Мельгунов -- Воспоминания и дневники,
вып. 1, Париж, 1964, стр. 199 и 203)
21. Конечно, наше следствие не принимало таких резонов. Какое право они
имели хотеть жить, когда литерные семьи в советском тылу и без того хорошо
жили? Никакого уклонения от взятия немецкого карабина за этими ребятами не
признавали. За их шпионскую игру им клепали тягчайшую 58-6 да еще диверсию
через намерение. Это значило: держать, пока не околеют.
22. Он рассказывал, как тучный Щербаков приезжая в свое Информбюро, не
любил видеть людей, и из комнат, через которые он должен был проходить,
сотрудники все выметались. Кряхтя от жирности, он нагибался и отворачивал
угол ковра. И горе было всему Информбюро, если там обнаруживалась пыль.
23. С той малой ошибкой, что спутал шофёра с ездоком, вещий старик почти
ведь и не ошибся!
24. Когда меня знакомили с Хрущевым в 1962-м году, у меня язык чесался
сказать: "Никита Сергеевич! А у нас ведь с вами общий знакомый есть". Но я
сказал ему другую, более нужную фразу, от бывших арестантов.
Глава 6. Та весна
В июне 1945 года каждое утро и каждый вечер в окна Бутырской тюрьмы
доносились медные звуки оркестров откуда-то изнедалека -- с Лесной улицы или
с Новослободской. Это были всё марши, их начинали заново и заново.
А мы стояли у распахнутых, но непротягиваемых окон тюрьмы за
мутно-зелеными намордниками из стекло-арматуры и слушали. Маршировали то
воинские части? или трудящиеся с удовольствием отдавали шагистике нерабочее
время? -- мы не знали, но слух уже пробрался и к нам, что к большому параду
Победы, назначенному на 22 июня -- четвертую годовщину начала войны.
Камням, которые легли в фундамент, кряхтеть и вдавливаться, не им
увенчивать здание. Но даже почетно лежать в фундаменте отказано тем, кто,
бессмысленно покинутый, обреченным лбом и обреченными ребрами принял первые
удары этой войны, отвратив победу чужую.
"Что' изменнику блаженства звуки?.."
Та весна 45 года в наших тюрьмах была преимущественно весна русских
[пленников]. Они шли через тюрьмы Союза необозримыми плотными серыми
косяками, как океанская сельдь. Первым углом такого косяка явился мне Юрий
Е. А теперь я весь, со всех сторон был охвачен их слитным, уверенным
движением, будто знающим свое предначертание.
Не одни пленники проходили те камеры -- лился поток всех, побывавших в
Европе: и эмигранты гражданской войны; и оst'овцы новой германской; и
офицеры Красной Армии, слишком резкие и далекие в выводах, так что опасаться
мог Сталин, чтоб они не задумали принести из европейского похода европейской
свободы, как уже сделали за сто двадцать лет до них. Но всё-таки больше было
моих ровесников, не моих даже, а [ровесников Октября] -- тех, кто вместе с
Октябрем родился, кто в 1937-м, ничем не смущаемый, валил на демонстрации
двадцатой годовщины, и чей возраст к началу войны как раз составил кадровую
армию, разметанную в несколько недель.
Так тюремная томительная весна под марши Победы стала расплатной весной
моего поколения.
Это нам над люлькой пели: "Вся власть советам!" Это мы загорелою детской
ручонкой тянулись к ручке пионерского горна и на возглас "Будьте готовы!"
салютовали "Всегда готовы!" Это мы в Бухенвальд проносили оружие и там
вступали в компартию. И мы же теперь оказались в черных за одно то, что
всё-таки остались жить. *(1)
Еще когда мы разрезали Восточную Пруссию, видел я понурые колонны
возвращающихся пленных -- единственные при горе, когда радовались вокруг
все, -- и уже тогда их безрадостность ошеломляла меня, хоть я еще не разумел
её причины. Я соскакивал, подходил к этим добровольным колоннам (зачем
колоннам? почему они строились? ведь их никто не заставлял, военнопленные
всех наций возвращались разбродом! А наши хотели прийти как можно более
покорными...) Там на мне были капитанские погоны, и под погонами да и при
дороге было не узнать: почему ж они так все невеселы? Но вот судьба
завернула и меня вослед этим пленникам, я уже шел с ними из армейской
контрразведки во фронтовую, во фронтовой послушал их первые, еще неясные