Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2
Demon's Souls |#10| Мaneater (part 1)
Demon's Souls |#9| Heart of surprises

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Солженицын А. Весь текст 3392.87 Kb

Архипелаг ГУЛАГ (весь)

Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 24 25 26 27 28 29 30  31 32 33 34 35 36 37 ... 290
паркетный пол. Почти четыре шага можно сделать в прогулке от окна до  двери.
Нет, таки эта центральная политическая тюрьма -- чистый курорт.
   И снаряды не падают... Я вспомнил то их высокое хлюпанье через голову, то
нарастающий свист и кряхт разрыва. И как нежно посвистывают мины. И как  всё
сотрясается от четырех кубышек [скрипуна].  Я  вспомнил  сырую  слякоть  под
Вормдитом, откуда меня арестовали и где наши сейчас  месят  грязь  и  мокрый
снег, чтоб не выпустить немцев из котла.
   Черт с вами, не хотите, чтоб я воевал -- не надо.



   Среди многих потерянных мерок мы потеряли еще  и  такую:  высокостойкости
тех людей, которые прежде нас говорили и писали по-русски. Странно, что  они
почти  не  описаны  в  нашей  дореволюционной  литературе.  Изредка   только
донесется до нас их дыхание -- то от Цветаевой, то от "матери  Марии".  *(6)
Они видели слишком многое, чтобы выбрать одно. Они тянулись  к  возвышенному
слишком сильно, чтобы крепко стоять на земле. Перед падением обществ  бывает
такая мудрая прослойка думающих -- думающих и только.  И  как  над  ними  не
гоготали! Как не передразнивали их! У людей прямолинейного дела  и  действия
они как будто в горле стояли. Не досталось им и клички другой как [гниль].
   Потому что эти люди были -- цвет преждевременный слишком тонкого аромата,
вот и пустили их под косилку.
   В личной жизни они особенно были беспомощны: ни гнуться, ни притворяться,
ни ладить, что ни слово -- мнение, порыв, протест. Таких-то как раз  косилка
подбирает. Таких-то как раз соломорезка крошит. *(7)
   Вот через эти самые камеры проходили они. Но стены камер -- с тех пор тут
и сдирались обои, и штукатурилось, и белилось, и красилось не раз  --  стены
камер не отдавали нам ничего из прошлого (они,  наоборот,  сами  микрофонами
настораживались  нас  послушать).  О  прежнем  населении   этих   камер,   о
разговорах, которые тут велись, о  мыслях,  с  которыми  отсюда  уходили  на
расстрел и на Соловки -- нигде ничего не записано,  не  сказано  --  и  тома
такого, стоящего сорока вагонов нашей литературы, наверно уже и не будет.
   А те, кто еще живы, рассказывают нам пустяки всякие: что раньше тут  были
топчаны деревянные, а матрасы набиты соломой. Что прежде,  чем  [намордники]
поставили на окне, стёкла уже были замазаны мелом до самого верха --  еще  в
20-м году. А намордники -- в 1923-м  точно  уже  были  (а  мы-то  их  дружно
приписывали  Берии).  К  перестукиваниям,  говорят,  тут  в  20-е  годы  еще
относились свободно: еще как-то жила эта нелепая традиция из царских  тюрем,
что если заключённому не перестукиваться, так что ему и делать? И  вот  еще:
все двадцатые годы сплошь надзиратели здесь  были  --  латыши  (из  стрелков
латышских и помимо), и еду раздавали рослые латышки.
   Оно-то пустяки-пустяки, а над чем и задумаешься.
   Мне самому в эту главную политическую  тюрьму  Союза  очень  было  нужно,
спасибо, что привезли: я о  Бухарине  много  думал,  мне  хотелось  это  всё
представить. Однако, ощущение было, что мы идем уже в окосках, что хороши  б
мы были и в любой областной [внутрянке]. *(8) А тут -- чести много.
   Но с теми,  кого  я  тут  застал,  нельзя  было  соскучиться.  Было  кого
послушать, было кого посравнить.
   Того старичка с живыми бровями (да в  шестьдесят  три  года  он  держался
совсем не старичком) звали Анатолий Ильич Фастенко. Он  очень  украшал  нашу
лубянскую камеру -- и как хранитель старых русских тюремных традиций  и  как
живая история русских революций. Тем, что береглось в его памяти, он как  бы
придавал масштаб всему происшедшему и происходящему. Такие люди не только  в
камере ценны, их в целом обществе очень не достает.
   Фамилию Фастенко мы тут же, в камере, прочли в  попавшейся  нам  книге  о
революции 1905 года. Фастенко был  таким  давнишним  социал-демократом,  что
уже, кажется, и переставал им быть.
   Свой первый тюремный срок он получил еще молодым человеком, в 1904  году,
но по "манифесту" 17 октября 1905 г. был освобожден вчистую. *(9)
   (Интересен был его  рассказ  об  обстановке  той  амнистии.  В  те  годы,
разумеется ни о каких "намордниках" на тюремных окнах еще не имели  понятия,
и из камер белоцерковской тюрьмы, где  Фастенко  сидел,  арестанты  свободно
обозревали  тюремный   двор,   прибывающих   и   убывающих,   и   улицу,   и
перекрикивались из вольных с кем хотели. И вот уже днем 17 октября, узнав по
телеграфу об амнистии, вольные объявили  новость  заключённым.  Политические
стали радостно бушевать, бить оконные стёкла, ломать двери  и  требовать  от
начальника тюрьмы немедленного освобождения. Кто-нибудь из них  был  тут  же
избит сапогами в рыло? Посажен в карцер? какую-нибудь камеру лишили книг или
ларька? Да нет же! Растерянный начальник тюрьмы бегал от камеры к  камере  и
упрашивал: -- "Господа! Я умоляю вас! -- будьте благоразумны! Я же  не  имею
права освобождать вас на основании телеграфного сообщения. Я должен получить
прямые указания от моего  начальства  из  Киева.  Я  очень  прошу  вас:  вам
придется переночевать".  --  И  действительно,  их  варварски  задержали  на
сутки!..) *(10)
   Обретя свободу, Фастенко и его товарищи тут же кинулись  в  революцию.  В
1906 году Фастенко получил 8 лет каторги, что значило: 4 года в кандалах и 4
года в ссылке. Первые четыре года от  отбывал  в  севастопольском  централе,
где, кстати, при нём был массовый побег арестантов,  организованный  с  воли
содружеством революционных партий: эсеров, анархистов  и  социал-демократов.
Взрывом бомбы был вырван из тюремной стены  пролом  на  доброго  всадника  и
десятка два арестантов (не все, кому хотелось, а  лишь  утвержденные  своими
партиями к побегу  и  заранее,  еще  в  тюрьме  --  через  надзирателей!  --
снабженные пистолетами) бросились в пролом и кроме одного убежали.  Анатолию
же Фастенко РСДРП назначила не бежать, а отвлекать внимание  надзирателей  и
вызывать сумятицу.
   Зато в енисейской ссылке он не пробыл долго. Сопоставляя его (и потом  --
других уцелевших) рассказы с широко известным фактом, что наши революционеры
сотнями и сотнями бежали из ссылки -- и всё больше за-границу,  приходишь  к
убеждению, что из царской ссылки не  бежал  только  ленивый,  так  это  было
просто. Фастенко  "бежал",  то  есть  попросту  уехал  с  места  ссылки  без
паспорта. Он поехал во Владивосток, рассчитывая  через  какого-то  знакомого
сесть там на пароход. Это почему-то  не  удалось.  Тогда,  все  так  же  без
паспорта, он спокойно пересек  в  поезде  всю  Россию-матушку  и  поехал  на
Украину, где был  большевиком-подпольщиком,  откуда  и  арестован.  Там  ему
принесли чужой паспорт, и  он  отправился  пересекать  австрийскую  границу.
Настолько эта затея была неугрожающей и  настолько  Фастенко  не  ощущал  за
собой дыхания погони, что  проявил  удивительную  беззаботность:  доехав  до
границы и уже отдав полицейскому чиновнику свой паспорт, он вдруг обнаружил,
что НЕ ПОМНИТ своей новой фамилии! Как  же  быть?  Пассажиров  было  человек
сорок, а чиновник  уже  начал  выкликать.  Фастенко  догадался:  притворился
спящим. Он слышал, как раздали все паспорта,  как  несколько  раз  выкликали
фамилию Макарова, но и тут еще не был  уверен,  что  --  это  его.  Наконец,
дракон императорского режима склонился к подпольщику и вежливо тронул его за
плечо: "Господин Макаров! Господин Макаров! Пожалуйста, ваш паспорт!"
   Фастенко уехал в Париж. Там он знал Ленина, Луначарского,  при  партийной
школе Лонжюмо выполнял какие-то хозяйственные обязанности. Одновременно учил
французский язык, озирался -- и вот его потянуло дальше, смотреть мир. Перед
войной он переехал в Канаду, стал там рабочим, побывал в Соединенных штатах.
Раздольный устоявшийся быт этих стран поразил  Фастенко:  он  заключил,  что
никакой пролетарской революции там никогда не будет и даже вывел,  что  вряд
ли она там и нужна.
   А тут в  России  произошла  --  прежде,  чем  ждали  её  --  долгожданная
революция, и все возвращались, и вот еще одна революция.  Уже  не  ощущал  в
себе Фастенко прежнего порыва к этим  революциям.  Но  вернулся,  подчиняясь
тому же закону, который гонит птиц в перелётах. *(11)
   Тут много в Фастенко я еще не мог понять. Для  меня  в  нём  едва  ли  не
главное и самое удивительное было то, что он лично знал Ленина,  сам  же  он
вспоминал это вполне прохладно. (Мое настроение было тогда такое:  кто-то  в
камере назвал Фастенко по  одному  отчеству,  без  имени,  то  есть  просто:
"Ильич, сегодня парашу ты выносишь?" Я вскипел, обиделся, это показалось мне
кощунством, и не только в таком сочетании слов, но вообще кощунство называть
кого бы то ни было Ильичем кроме единственного человека на земле!). От этого
и Фастенко еще не мог многого мне объяснить, как бы хотел.
   Он говорил мне ясно по-русски: "Не сотвори себе кумира!" А я не понимал!
   Видя мою восторженность, он настойчиво и не один раз повторял мне: "Вы --
математик, вам грешно забывать  Декарта:  всё  подвергай  сомнению!  [[всё]]
подвергай сомнению!" Как это"все"? Ну, не [[всё]] же! Мне казалось: я и  так
уж достаточно подверг сомнению, довольно!
   Или говорил: "Старых политкаторжан почти  не  осталось,  я  --  из  самых
последних. Старых каторжан всех уничтожили, а общество наше разогнали еще  в
тридцатые годы". -- "А почему?" -- "Чтоб мы не собирались, не обсуждали".  И
хотя эти простые слова, сказанные спокойным тоном, должны  были  возопить  к
небу, выбить стёкла -- я  воспринимал  их  только  как  еще  одно  злодеяние
Сталина. Трудный факт, но -- без корней.
   Это совершенно определенно что не всё,  входящее  в  наши  уши,  вступает
дальше в сознание. Слишком не подходящее к нашему настроению теряется --  то
ли в ушах, то ли после ушей, но теряется.  И  вот  хотя  я  отчетливо  помню
многочисленные рассказы Фастенко, -- его рассуждения  осели  в  моей  памяти
смутно. Он называл мне разные книги, которые очень советовал когда-нибудь на
воле достать и прочесть. Сам уже, по возрасту  и  здоровью,  не  рассчитывая
выйти живым, он находил удовольствие надеяться, что я когда-нибудь эти мысли
охвачу. Записывать было невозможно, запоминать и без этого хватило многое за
тюремную жизнь, но имена, прилегавшие  ближе  к  моим  тогдашним  вкусам,  я
запомнил: "Несвоевременные мысли" Горького  (я  очень  тогда  высоко  ставил
Горького! -- ведь  он  всех  русских  классиков  превосходил  тем,  что  был
пролетарским) и "Год на  родине"  Плеханова.  И  когда  теперь  я  нахожу  у
Плеханова под датой 28  октября  1917  года:  "...не  потому  огорчают  меня
события последних дней, чтобы я не хотел торжества рабочего класса в России,
а именно потому  что  я  призываю  его  всеми  силами  души...  <приходится>
вспомнить замечания Энгельса, что для рабочего класса не может быть большего
исторического несчастья, как захват политической власти в такое время, когда
он к этому еще не готов"; <этот захват> "заставит отступить  его  далеко  от
позиций, завоеванных в феврале и марте  нынешнего  года..."  *(12),  я  ясно
восстанавливаю, что вот так думал и Фастенко.
   Когда он вернулся в Россию, его, в уважение к старым подпольным заслугам,
усиленно выдвигали, и он мог занять важный пост, -- но он  не  хотел  этого,
взял скромную должность в издательстве "Правды", потом еще  скромней,  потом
перешел в трест "Мосгороформление" и там работал совсем уж незаметно.
   Я удивлялся: почему такой уклончивый путь? Он непонятно отвечал: "Старого
пса к цепи не приучишь".
   Понимая, что сделать ничего нельзя, Фастенко по-человечески просто  хотел
остаться целым. Он уже перешел на тихую маленькую  пенсию  (не  персональную
вовсе, потому что это влекло бы за собой напоминание, что он был  близок  ко
многим расстрелянным) -- и так бы он, может, дотянул до  1953  года.  Но  на
беду арестовали его соседа по квартире -- вечно пьяного беспутного  писателя
Л. С-ва, который в пьяном виде где-то  похвалялся  пистолетом.  Пистолет  же
Предыдущая страница Следующая страница
1 ... 24 25 26 27 28 29 30  31 32 33 34 35 36 37 ... 290
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 
Комментарии (5)

Реклама