Полярным Кругом, при сорока градусах мороза топили угольной пылью -- банная
шайка на сутки, не потому конечно, что на Воркуте не хватало угля. Еще
издевались -- не давали спичек, а на растопку -- одну щепочку как карандаш.
(Кстати, пойманных беглецов держали в этой Тридцатке СОВСЕМ ГОЛЫМИ; через 2
недели, кто выжил, -- давали летнее обмундирование, но не телогрейку. И ни
матрасов, ни одеял. Читатель! Для пробы -- переспите так одну ночь! В бараке
было примерно плюс пять.)
Так сидят заключённые несколько месяцев следствия! Они уже раньше
измотаны многолетним голодом, рабским трудом. Теперь их довести легче.
Кормят их? -- как положит III Отдел: где 350, где 300, а в Тридцатке -- 200
граммов хлеба, липкого как глина, немногим крупнее кусок, чем спичечная
коробка, и в день один раз жидкая баланда.
Но не сразу ты согреешься, если и всё подписал, признался, сдался,
согласился еще десять лет провести на милом Архипелаге. Из Тридцатки
переводят до суда в воркутинскую "следственную палатку", не менее
знаменитую. Это -- самая обыкновенная палатка, да еще рваная. Пол у неё не
настлан, пол -- земля полярная. Внутри 7 X 12 метров и посредине -- железная
бочка вместо печки. Есть жердевые нары в один слой, около печки нары всегда
заняты блатарями. Политические плебеи -- по краям и на земле. Лежишь и
видишь над собою звёзды. Так взмолишься: о, скорей бы меня осудили! скорей
бы приговорили! Суда этого ждешь как избавления. (Скажут: не может человек
так жить за Полярным Кругом, если не кормят его шоколадом и не одевают в
меха. А у нас -- может! Наш советский человек, наш туземец Архипелага --
может! Арнольд Раппопорт просидел так много [месяцев] -- все не ехала из
Нарьян-Мара выездная сессия ОблСуда.)
А вот на выбор еще одна следственная тюрьма -- штрафной лагпункт Оротукан
на Колыме, это 506-й километр от Магадана. Зима с 1937 на 38-й.
Деревянно-парусиновый поселок, то есть палатки с дырами, но всё ж обложенные
тёсом. Приехавший новый этап, пачка новых обреченных на следствие, еще до
входа в дверь видит: каждая палатка в городке с трёх сторон, кроме дверной,
ОБСТАВЛЕНА ШТАБЕЛЯМИ ОКОЧЕНЕВШИХ ТРУПОВ! (Это -- не для устрашения. Просто
выхода нет: люди мрут, а снег двухметровый, да под ним вечная мерзлота.) А
дальше измор ожидания. В палатках надо ждать, пока переведут в бревенчатую
тюрьму для следствия. Но захват слишком велик -- со всей Колымы согнали
слишком много кроликов, следователи не справляются, и большинству
привезённых предстоит умереть, так и не дождавшись первого допроса. В
палатках -- скученность, не вытянуться. Лежат на нарах и на полу, лежат
многими неделями. (Это разве скученность? -- ответит Серпантинка. -- У нас
ожидают расстрела, правда, всего по несколько дней, но эти дни [стоят] в
сарае, так сплочены, что когда их [поят] -- то есть поверх голов бросают из
дверей кусочки льда, так нельзя вытянуть рук, поймать кусочек, ловят ртами.)
Бань нет, прогулок тоже. Зуд по телу. Все с остервенением чешутся, все
[ищут] в ватных брюках, телогрейках, рубахах, кальсонах -- но ищут не
раздеваясь, холодно. Крупные белые полнотелые вши напоминают упитанных
поросят-сосунков. Когда их давишь -- брызги долетают до лица, ногти -- в
сукровице.
Перед обедом дежурный надзиратель кричит в дверях: "Мертвяки есть?"
"Есть". -- Кто хочет пайку заработать -- тащи! Их выносят и кладут поверх
штабеля трупов. И никто НЕ СПРАШИВАЕТ ФАМИЛИЙ УМЕРШИХ! -- пайки выдаются по
счёту. А пайка -- трехсотка. И одна миска баланды в день. Еще выдают
горбушу, забракованную санитарным надзором. Она очень солона. После неё
хочется пить, но кипятка не бывает никогда, вообще никогда. Стоят бочки с
ледяною водой. Надо выпить много кружек, чтоб утолить жажду. Г. С. М.
уговаривает друзей: "Откажитесь от горбуши -- одно спасение! Все калории,
что вы получаете от хлеба, вы тратите на согревание в себе этой воды!" Но не
могут люди отказаться от куска даровой рыбы -- и едят, и снова пьют. И
дрожат от внутреннего холода. Сам М. её не ест -- зато теперь рассказывает
нам об Оротукане.
Как было скученно в бараке -- и вот редеет, редеет. Через сколько-то
недель остатки барака выгоняют на внешнюю перекличку. На непривычном дневном
свете они видят друг друга: бледные, обросшие, с бисерами гнид на лице, с
синими жесткими губами, ввалившимися глазами. Идёт перекличка по формулярам.
Отвечают еле слышно. Карточки, на которые отклика нет, откладываются в
сторону. Так и выясняется, кто остался в штабелях -- избежавшие следствия.
Все, пережившие Оротукан, говорят, что предпочитают газовую камеру...
Следствие? Оно идет так, как задумал следователь. С кем идет не так -- те
уже не расскажут. Как говорил оперчек Комаров: "Мне нужна только твоя правая
рука -- протокол подписать..." Ну, пытки, конечно, домашние, примитивные --
защемляют руку дверью, в таком роде всё (попробуйте, читатель).
Суд? Какая-нибудь [Лагколлегия], -- это подчиненный Облсуду постоянный
суд при лагере, как нарсуд в районе. Законность торжествует! Выступают и
свидетели, купленные III Отделом за миску баланды.
В Буреполоме частенько свидетелями на своих бригадников бывали бригадиры.
Их заставлял следователь -- чуваш Крутиков. "А иначе сниму с бригадиров, на
Печору отправлю!" Выходит такой бригадир Николай Ронжин (из Горького) и
подтверждает: "Да, Бернштейн говорил, что зингеровские швейные машины
хороши, а подольские не годятся". Ну, и довольно! Для выездной сессии
Горьковского Облсуда (председатель -- Бухонин, да две местных комсомолки
Жукова и Коркина) -- разве не довольно? Десять лет!
Еще был в Буреполоме такой кузнец Антон Васильевич Балыбердин (местный,
таншаевский) -- так он выступал свидетелем вообще по всем лагерным делам.
Кто встретит -- пожмите его честную руку!
Ну, и наконец, -- еще один этап, на другой лагпункт, чтобы ты не вздумал
считаться со свидетелями. Это этап небольшой -- каких-нибудь четыре часа на
открытой платформе узкоколейки.
А теперь -- в больничку. Если же нога ногу минует -- завтра с утра тачки
катать.
Да здравствует чекистская бдительность, спасшая нас от военного
поражения, а оперчекистов -- от фронта!
Во время войны (если не говорить о тех республиках, откуда мы поспешно
отступали) расстреливали мало, а всё больше клепали новые сроки: не
уничтожение этих людей нужно было оперчекистам, а только раскрытие
преступлений. Осужденные же могли трудиться, могли умереть -- это уж вопрос
производственный.
Напротив, в 1938-м году верховное нетерпение было -- расстреливать!
Расстреливали посильно во всех лагерях, но больше всего пришлось на Колыму
(расстрелы "гаранинские") и на Воркуту (расстрелы "кашкетинские").
Кашкетинские расстрелы связаны с продирающим кожу названием Старый
Кирпичный Завод. Так называлась станция узкоколейки в двадцати километрах
южнее Воркуты.
После "победы" троцкистской голодовки в марте 1937 года, и обмана её,
прислана была из Москвы "комиссия Григоровича" для следствия над
бастовавшими. Южнее Ухты, невдалеке от железнодорожного моста через реку
Ропча в тайге поставлен был тын из бревен и создан новый изолятор --
Ухтарка. Там вели следствие над троцкистами южной части магистрали. А в саму
Воркуту послан был член комиссии Кашкетин. Здесь он протягивал троцкистов
через "следственную палатку" (применял порку плетьми!) и, не очень даже
настаивая, чтобы они признали себя виновными, составлял свои "кашкетинские
списки".
Зимой 1937-38 года из разных мест сосредоточения -- из палаток в устье
Сыр-Яги, с Кочмаса, из Сивой Маски, из Ухтарки, троцкистов да еще и децистов
*(2) стали стягивать на Старый Кирпичный Завод (иных -- и безо всякого
следствия). Несколько самых видных взяли в Москву в связи с процессами.
Остальных к апрелю 1938-го набралось на Старом Кирпичном 1053 человека. В
тундре, в стороне от узкоколейки, стоял старый длинный сарай. В нем и стали
поселять забастовщиков, а потом, с пополнениями, поставили рядом еще две
старых рваных ничем не обложенных палатки на 250 человек каждая. Как их там
содержали, мы уже можем догадаться по Оротукану. Посреди такой палатки 20х6
метров стояла одна бензиновая бочка вместо печи, а угля отпускалось на неё в
сутки -- ведро, да еще бросали в неё вшей, подтапливали. Толстый иней
покрывал полотнище изнутри. На нарах не хватало мест, и в очередь лежали или
ходили. Давали хлеба в день трехсотку и один раз миску баланды. Иногда, не
каждый день, по кусочку трески. Воды не было, а раздавали кусочками лёд как
паёк. Уж разумеется никогда не умывались, и бани не бывало. По телу
проступали цынготные пятна.
Но что было здесь тяжелее Оротукана -- к троцкистам подбросили лагерных
штурмовиков -- блатных, среди них и убийц, приговоренных к смерти. Их
проинструктировали, что вот эту политическую сволочь надо давить, и за это
им, блатным, будет смягчение. За такое приятное и вполне в их духе поручение
блатные взялись с охотой. Их назначили старостами (сохранилась кличка одного
-- "Мороз") и подстаростами, они ходили с палками, били этих бывших
коммунистов и глумились как могли: заставляли возить себя верхом, брали
чьи-нибудь вещи, испражнялись в них и опаливали в печи. В одной из палаток
политические бросились на блатных, хотели убить, те подняли крик, и конвой
извне открыл огонь в палатку, защищая социально-близких.
Этим глумлением блатных были особенно сломлены единство и воля недавних
забастовщиков.
На Старом Кирпичном Заводе, в холодных и рваных убежищах, в убогой
негреющей печке догорали революционные порывы жестокостей и переустройств
двух десятилетий.
И традиция русской политической борьбы, тоже, казалось, доживала
последние дни.
Всё же, по человеческому свойству надеяться, заключённые Старого
Кирпичного ждали, что их направят на какой-то новый объект. Уже несколько
месяцев они мучились здесь, и было невыносимо. И действительно, рано утром
22 апреля (нет полной уверенности в дате, а то ведь -- день рождения Ленина)
начали собирать этап -- 200 человек. Вызываемые получали свои мешки, клали
их на розвальни. Конвой повел колонну на восток, в тундру, где близко не
было совсем никакого жилья, а вдалеке был Салехард. Блатные позади ехали на
санях с вещами. Одну только странность заметили остающиеся: один, другой
мешок упал с саней, и никто их не подобрал.
Колонна шла бодро: ждала их какая-то новая жизнь, новая деятельность,
пусть изнурительная, но не хуже этого ожидания. А сани далеко отстали. И
конвой стал отставать -- ни впереди, ни сбоку уже не шел, а только сзади.
Что ж, слабость конвоя -- это тоже добрый признак. Светило солнце.
И вдруг по чёрной идущей колонне невидимо откуда, из ослепительной
снежной пелены, открыт был частый пулемётный огонь. Арестанты падали, другие
еще стояли, и никто ничего не понимал.
Смерть пришла в солнечно-снежных ризах, безгрешная, милосердная.
Это была фантазия на тему будущей войны. Из временных снежных укреплений
поднялись убийцы в полярных балахонах (говорят, что большинство из них были
грузины), бежали к дороге и добивали кольтами живых.
А недалеко были заготовлены ямы, куда подъехавшие блатные стали
стаскивать трупы. Вещи же умерших к неудовольствию блатных были сожжены.
23-го и 24-го апреля там же и так же расстреляли еще 760 человек.
А девяносто трех вернули этапом на Воркуту. Это были блатные и, очевидно,
стукачи-провокаторы. *(3)
Таковы были главные кашкетинские расстрелы. *(4)