письма, ибо его, вашего учителя, нету в живых, вот беда, вот незадача, нету
в живых, а вы - живите, пока не умрете, качайте пиво из бочек и детей в
колясках, дышите воздухом сосновых боров, бегайте в лугах и собирайте букеты
- о цветы! как ненаглядны вы мне, как ненаглядны. Покидая сей мир, жаждал
увидеть букет одуванчиков, но не дано было. Что принесли в дом мой в
последний час мой, что принесли? Шелк и креп принесли, одели в ненавистный
двубортный пиджак, отняли летнюю шляпу, многократно пробитую ревизорским
компостером, надели какие-то брюки, дрянные - не спорьте - дрянные брюки
за пятьдесят потных рублей, я никогда не носил таких, это мерзко, липнут,
тело мое не дышит, не спится, а галстук, о! они нацепили мне галстук в
горошек, снимите немедленно, откройте меня и снимите хотя бы галстук, я вам
не какая-нибудь канцелярская крыса, я никогда - поймите же - не ваш, не
ваш - никогда не носил никаких галстуков. Неразумные, неразумные бедняги,
оставшиеся жить, больные бледной немочью и мертвее меня, вы, знаю, сложились
на похороны и купили весь этот шутовской наряд, да как вы посмели надеть на
меня жилетку и кожаные полуботинки с металлическими полузаклепками, каких я
никогда не носил при жизни, ах, вы не знали, вы полагали, будто я получаю
пятьсот потных рублей в месяц и покупаю те же непотребные тряпки, что и вы.
Нет, проходимцы, вам не удалось оболгать меня живого, а мертвого тем паче не
удастся. Нет, я не ваш, и никогда не получал больше восьмидесяти, но то были
другие, не ваши, то были ветрогоновы чистые деньги, не запятнанные ложью
ваших мерзостных теорий и догм, лучше избейте меня, мертвого, но снимите
это, верните мне шляпу, пробитую компостером констриктора, верните все, что
изъяли, мертвому положены его вещи, дайте ковбойку, сандалии в стиле римской
империи эпохи строительства акведука, их я положу под мою лысеющую голову,
потому что все равно, назло вам - даже и в долинах небытия - стану ходить
босой, и брюки, мои залатанные брюки - вы не имеете права, мне жарко в
вашем дерьме, сдайте на комиссию ваше ничто, раздайте деньги тем, кто
отдавал их, я не хочу ни копейки от вас, нет, не хочу, и не навязывайте мне
галстук, иначе я плюну в ваши изъеденные червями хари своей отравленной
жгучей слюной, оставьте в покое учителя географии Павла Петровича! Да, я
кричу и буду кричать бессонно-всегда, я кричу о великом бессмертии великого
учителя Савла, я желаю быть вам неистово-отвратительным, я буду врываться в
ваши сны и явь, как хулиган врывается в класс во время урока, врываться с
окровавленным языком, и, неумолимый, буду кричать вам о своей недостижимой и
прекрасной бедности, вы же не пытайтесь задобрить меня подарками, мне не
нужны ваши потные тряпки и гнойные рубли, и прекратите музыку, или я сведу
вас с ума криком честнейшего из умерших. Слушайте мой приказ, мой вопль:
дайте же мне одуванчиков и принесите мои одежды! И к черту вашу сопливую
похоронную музыку, гоните пинками в зад проспиртованных оркестрантов.
Вонючие дряни, могильные жуки! Заткните глотки любителям панихид, прочь от
тела моего, или я восстану и сам прогоню всех поганой школьной указкой, я -
Павел Петрович, учитель географии, крупнейший вращатель картонного шара, я
ухожу от вас, чтобы придти, пуститеТак говорил учитель Павел, стоя на берегу
Леты. С умытых ушей его капала вода реки, а сама река медленно струилась
мимо него и мимо нас вместе со всеми своими рыбами, плоскодонками, древними
парусными судами, с отраженными облаками, невидимыми и грядущими
утопленниками, лягушачьей икрой, ряской, с неустанными водомерами, с
оборванными кусками сетей, с потерянными кем-то песчинками и золотыми
браслетами, с пустыми консервными банками и тяжелыми шапками мономахов,
пятнами мазута, с почти неразличимыми лицами паромщиков, с яблоками раздора
и грушами печали и с маленькими обрезками ниппельных шлангов, не имея
которых нельзя кататься на велосипеде, ибо ты не можешь накачать камеру,
если не наденешь такую резиновую трубочку на вентильный стержень, а тогда
все пропало, ведь если велосипедом невозможно пользоваться, то его как бы не
существует, он почти исчезает, а без велосипеда на даче нечего делать: не
съездишь за керосином, не прокатишься до пруда и обратно, не встретишь на
станции доктора Заузе, прибывшего семичасовой электричкой: он стоит на
платформе, оглядывается, смотрит во все стороны, а тебя нет, хотя вы
договорились, что непременно встретишь его, и вот он стоит, ждет, а ты все
не едешь, поскольку не можешь найти хороший шланг, но доктор не знает об
этом, впрочем, уже смутно догадывается: наверное, предполагает он, у
больного такого-то что-нибудь не в порядке с веломашиной, скорее всего с
ниппелем, обычная история, с этими шлангами сплошное наказание, жаль, что я
не догадался купить в городе метра два-три, ему хватило бы на все лето, -
размышляет доктор. Извини, пожалуйста, а что сказал нам Павел Петрович,
давая книгу, которая так не понравилась отцу? Ничего, учитель не сказал
ничего. А по-моему, он сказал: книга. Даже так: вот книга. И даже больше
того: вот вам книга, сказал учитель. А что сказал отец по поводу книги,
когда мы передали ему наш разговор с Павлом? Отец не поверил ни одному из
слов сказанных. Почему, разве мы говорили неправду? Нет, правду, но ты же
знаешь отца нашего, он не верит никому, и когда я однажды заметил ему об
этом, он ответил, что весь свет состоит из негодяев и только негодяев, и
если бы он верил людям, то никогда бы не стал ведущим прокурором города, а
работал бы в лучшем случае домоуправом, подобно Сорокину, или дачным
стекольщиком. И тогда я спросил отца про газеты. А что - газеты? -
отозвался отец. И я сказал: ты все время читаешь газеты. Да, читаю, -
отвечал он, - газеты читаю, ну и что же. А разве там ничего не написано? -
спросил я. Почему ж, сказал отец, - там все написано, что нужно - то и
написано. А если, - спросил я, - там что-то написано, то зачем же читать:
негодяи же пишут. И тогда отец сказал: кто негодяи? И я ответил: те, кто
пишут. Отец спросил: что пишут? И я ответил: газеты. Отец молчал и смотрел
на меня, я же смотрел на него, и мне было немного жаль его, потому что я
видел, как он растерялся, и как по большому белому лицу его, как две черные
слезы, ползли две большие мухи, а он даже не мог смахнуть их, поскольку
очень растерялся. Затем он тихо сказал мне: убирайся, я не желаю тебя
видеть, сукин ты сын, убирайся куда хочешь. Дело было на даче. Я выкатил из
сарая велосипед, привязал к раме сачок и поехал по дорожке нашего сада. В
саду уже зрели первые яблоки, и мне казалось, я видел, что в каждом из них
сидят черви и без устали грызут наши, то есть отцовы, плоды. И я думал:
явится осень, а собирать в саду будет нечего, останется одна гниль. Я ехал,
а сад все не кончался, ибо ему все не было конца, а когда конец наступил, я
увидел перед собой забор и калитку, и у калитки стояла мама. Добрый день,
мама, - крикнул я, - как ты сегодня рано с работы! Бог с тобой, с какой
работы, - возражала она, - я не работаю с тех пор, как ты пошел в школу,
скоро четырнадцать лет. А, вот как, - сказал я, - значит, я
просто-напросто забыл, я слишком долго мчался по саду, наверное, все эти
годы, и многое вылетело из головы. Знаешь, в зябликах, вернее, в яблоках
нашего вертограда сидят черви, надо что-нибудь придумать, какое-нибудь
средство, а то останется сплошная труха и есть будет совершенно нечего, не
сваришь даже варенья. Мать глянула на мой сачок и спросила: ты что, опять
поссорился с отцом? Я не хотел огорчать ее и ответил так: немного, мама, мы
беседовали о первопечатнике Федорове Иоанне, я высказал убеждение, что он -
аз, буки, веди, глагол, добро, еси, живете, земля, ижица и так далее, а отец
не поверил и посоветовал мне поехать половить бабочек, и вот я еду. До
свидания, мама, - закричал я, - еду себе, еду за луговыми желтушками, да
здравствует лето, весна и цветы, величие мысли, могущество страсти, а также
любви, доброты, красоты! Дин-дон, бим-бом, тик-так, тук-тук, скрип-скряп. Я
недаром перечислил эти звуки, это мои любимые звуки, звуки летящего по
дачной тропинке веселого велосипеда, а весь поселок уже запутался в паутине
маленьких пауков, пусть до настоящей осени и было еще далеко. Но паукам все
равно, до свидания, мама, не горюй, мы еще встретимся. Она крикнула:
вернись! - и я оглянулся: мать тревожно стояла у калитки, и я подумал: если
вернусь, ничего хорошего из этого не выйдет: мать непременно станет плакать,
заставит покинуть седло велосипеда, возьмет под руку, и мы через сад
возвратимся на дачу, и мать начнет мирить меня с отцом, на что потребуется
еще несколько лет, а жизнь, которую в нашем и в соседних поселках принято
измерять сроками так называемого в р е м е н и, днями лета и годами зимы,
жизнь моя остановится и будет стоять, как сломанный велосипед в сарае, где
полно старых выцветших газет, деревянных чурок и лежат ржавые плоскогубцы.
Да, ты не хотел примирения с отцом нашим. Вот почему, когда мать крикнула
тебе вослед в е р н и с ь! - ты не вернулся, хотя тебе было чуточку жаль
ее, нашу терпеливую мать. Оглянувшись, ты увидел ее большие глаза цвета
пожухлой травы, в них медленно оживали слезы и отражались какие-то высокие
деревья с удивительной белой корой, тропинка, по которой ты ехал, и ты сам
со своими длинными худыми руками и тонкой шеей, и ты - в своем
неостановимом движении о т. Человеку со стороны, замученному химерами
знаменитого математика Н. Рыбкина, составителя многих учебников и сборников
задач и упражнений, человеку без воображения, без фантазии, ты показался бы
в те минуты скучным велосипедистом имярек, держащим путь свой из пункта А в
пункт Б, чтобы преодолеть положенное количество километров, а потом навсегда
исчезнуть в облаке горячей дорожной пыли. Но я, посвященный в высокие
помыслы твои и стремления, знаю, что в упомянутый день, отмеченный
незаурядной солнечной погодой, ты являл собою иной, непреходящий во времени
и пространстве тип велосипедиста. Непримиримость с окружающей
действительностью, стойкость в борьбе с лицемерием и ханжеством, несгибаемая
воля, твердость в достижении поставленной цели, исключительная
принципиальность и честность в отношениях с товарищами - эти и многие
другие замечательные качества ставили тебя вне обычного ряда велосипедистов.
Ты был не только и не столько велосипедистом, сколько
велосипедистом-человеком, веломашинистом-гражданином. Право, мне как-то
неловко, что ты так хвалишь меня. Я уверен, что совсем не стою этих красивых
слов. Мне представляется даже, я неправильно поступил в упомянутый день, я,
наверное, должен был вернуться на зов матери и успокоить ее, но я ехал и
ехал со своим сачком, и мне было безразлично, как и куда ехать, мне было
просто хорошо ехать, и как это обычно бывает со мной, когда мне никто не
мешает мыслить, я просто мыслил обо всем, что видел.
Помню, я обратил внимание на чью-то дачу и подумал: вот дача, в ней два
этажа, здесь кто-то живет, какая-нибудь семья. Часть семьи живет всю неделю,
а часть только в субботу и в воскресенье. Потом я увидел небольшую
двухколесную тележку, она стояла на опушке рощи, возле сенного стога, и я
сказал себе: вот тележка, на ней можно возить разные вещи, как-то: землю,
гравий, чемоданы, карандаши фабрики имени Сакко и Ванцетти, дикий мед, плоды
манговых деревьев, альпенштоки, поделки из слоновой кости, дранку, собрания