о з м о ж н ы м, о т ч е г о, п о с к а з а н н о м у, н е и м е е т с у щ е
с т в о в а н и я, п о с к о л ь к у т а м, г д е б ы л о б ы н и ч т о, д о
л ж н а б ы л а б ы н а л и ц о б ы т ь п у с т о т а, но тем не менее, -
продолжает художник, - п р и п о м о щ и м е л ь н и ц п р о и з в е д у я
в е т е р в л ю б о е в р е м я. А тебе последнее задание: этот прибор,
похожий на гигантскую черную стрекозу - видишь? он стоит на пологом
травянистом холме - и с п ы т а е ш ь з а в т р а н а д о з е р о м и н а д
е н е ш ь в в и д е п о я с а д л и н н ы й м е х, ч т о б ы п р и п а д е н
и и н е у т о н у л т ы. И тогда ты отвечаешь художнику: дорогой Леонардо,
боюсь, я не смогу выполнить ваших интересных заданий, разве что задание,
связанное с узнаванием дворником того факта, что на улице идет снег. На этот
вопрос я могу ответить любой экзаменационной комиссии в любое время столь же
легко, сколь вы можете произвести ветер. Но мне, в отличие от вас, не
понадобится ни одной мельницы. Если дворник с утра до вечера сидит в
вестибюле и беседует с лифтером, а окна в вестибюле й о к, что по-татарски
значит н е т, то дворник узнает, что на улице, а точнее сказать - над
улицей, или на улицу идет снег по снежинкам на шапках и воротниках, которые
спешно входят с улицы в вестибюль, торопясь на встречу с начальством. Они,
несущие на одежде своей снежинки, делятся обычно на два типа: хорошо одетые
и плохо, но справедливость торжествует - снег делится на всех поровну. Я
заметил это, когда работал дворником в Министерстве Тревог. Я получал всего
шестьдесят рублей в месяц, зато прекрасно изучил такие хорошие явления, как
снегопад, листопад, дождепад и даже градобой, чего не может, конечно же,
сказать о себе никто из министров или их помощников, хотя все они и получали
в несколько раз больше моего. Вот я и делаю простой вывод: если ты министр,
ты не можешь как следует узнать и понять, что делается на улице и в небе,
поскольку, хоть у тебя и есть в кабинете окно, ты не имеешь времени
посмотреть в него: у тебя слишком много приемов, встреч и телефонных
звонков. И если дворник легко может узнать о снегопаде по снежинкам на
шапках посетителей, то ты, министр, не можешь, ибо посетители оставляют
верхнюю одежду в гардеробе, а если и не оставляют, то пока они дожидаются
лифта и едут в нем, снежинки успевают растаять. Вот почему тебе, министру,
кажется, будто на дворе всегда лето, а это не так. Поэтому, если ты хочешь
быть умным министром, спроси о погоде у дворника, позвони ему по телефону в
вестибюль. Когда я служил дворником в Министерстве Тревог, я подолгу сидел в
вестибюле и беседовал с лифтером, а Министр Тревог, зная меня как честного,
исполнительного сотрудника, время от времени позванивал мне и спрашивал: это
дворник такой-то? Да, отвечал я, такой-то, работаю у вас с такого-то года. А
это Министр Тревог такой-то, говорил он, работаю на пятом этаже, кабинет
номер три, третий направо по коридору, у меня к вам дело, зайдите на пару
минут, если не заняты, очень нужно, поговорим о погоде.
Да, кстати, мало того, что я служил с ним в одном министерстве, мы еще
были, а возможно являемся и сейчас, соседями по даче, то есть по дачному
поселку, дача Министра наискосок от нашей. Я из осторожности употребил здесь
два слова: б ы л и и я в л я е м с я, что означает е с т ь, поскольку -
хотя врачи утверждают будто я давно выздоровел - до сих пор не могу с
точностью и определенно судить ни о чем таком, что хоть в малейшей степени
связано с понятием в р е м я. Мне представляется, у нас с ним, со временем,
какая-то неразбериха, путаница, все не столь хорошо, как могло бы быть. Наши
календари слишком условны и цифры, которые там написаны, ничего не означают
и ничем не обеспечены, подобно фальшивым деньгам. Почему, например, принято
думать, будто за первым января следует второе, а не сразу двадцать восьмое.
Да и могут ли вообще дни следовать друг за другом, это какая-то поэтическая
ерунда - череда дней. Никакой череды нет, дни приходят когда какому
вздумается, а бывает, что и несколько сразу. А бывает, что день долго не
приходит. Тогда живешь в пустоте, ничего не понимаешь и сильно болеешь. И
другие тоже, тоже болеют, но молчат. Еще я хотел бы сказать, что у каждого
человека есть свой особый, не похожий ни на чей, календарь жизни. Дорогой
Леонардо, если бы вы попросили меня составить календарь м о е й жизни, я
принес бы листочек бумаги со множеством точек: весь листок был бы в точках,
одни точки, и каждая точка означала бы день. Тысячи дней - тысячи точек. Но
не спрашивайте меня, какой день соответствует той или иной точке: я ничего
про это не знаю. Не спрашивайте также, на какой год, месяц или век жизни
составил я свой календарь, ибо я не знаю, что означают упомянутые слова, и
вы сам, произнося их, тоже не знаете этого, как не знаете и такого
определения времени, в истинности которого я бы не усомнился. Смиритесь! ни
вы, ни я и никто из наших приятелей не можем объяснить, что мы разумеем,
рассуждая о времени, спрягая глагол е с т ь и разлагая жизнь на вчера,
сегодня и завтра, будто эти слова отличаются друг от друга по смыслу, будто
не сказано: завтра - это лишь другое имя сегодня, будто нам дано осознать
хоть малую долю того, что происходит с нами здесь, в замкнутом пространстве
необъяснимой песчинки, будто все, что здесь происходит, е с т ь, я в л я е т
с я, с у щ е с т в у е т - действительно, на самом деле есть, является,
существует. Дорогой Леонардо, недавно (сию минуту, в скором времени) я плыл
(плыву, буду плыть) на весельной лодке по большой реке. До этого (после
этого) я много раз бывал (буду бывать) там и хорошо знаком с окрестностями.
Была (есть, будет) очень хорошая погода, а река - тихая и широкая, а на
берегу, на одном из берегов, куковала кукушка (кукует, будет куковать), и
она, когда я бросил (брошу) весла, чтобы отдохнуть, напела (напоет) мне
много лет жизни. Но это было (есть, будет) глупо с ее стороны, потому что я
был совершенно уверен (уверен, буду уверен), что умру очень скоро, если уже
не умер. Но кукушка не знала об этом и, надо полагать, моя жизнь
интересовала ее в гораздо меньшей степени, чем ее жизнь - меня. Итак, я
бросил весла и, считая якобы свои годы, задал себе несколько вопросов: как
называется эта влекущая меня к дельте река, кто есть я, влекомый, сколько
мне лет, как мое имя, какой день нынче и какого, в сущности, года, а также:
лодка, вот лодка, обычная лодка - но чья? и отчего именно лодка? Уважаемый
мастер, то были простые, но такие мучительные вопросы, что я не смог
ответить ни на один и решил, что у меня приступ той самой наследственной
болезни, которой страдала моя бабушка, бывшая бабушка. Не поправляйте, я
умышленно употребляю тут слово б ы в ш а я вместо п о к о й н а я,
согласитесь, первое звучит лучше, мягче и не так безнадежно. Видите ли,
когда бабушка еще была с нами, она иногда теряла память, так обычно
случалось, если она долго смотрела на что-нибудь необыкновенно красивое. И
вот тогда на реке я подумал: вокруг, наверное, слишком красиво и поэтому я,
как бабушка, потерял память и не в состоянии ответить себе на самые обычные
вопросы. Спустя несколько дней я поехал к лечащему доктору Заузе и
посоветовался, спросил совета. Доктор сказал мне: знаете, дружок, у вас без
сомнения было то самое, бабушкино. Плюньте вы на этот загород, сказал он,
перестаньте туда ездить, что вы там потеряли, в самом-то деле. Но доктор, -
сказал я, - там красиво, красиво, я хочу туда. В таком случае, - сказал
он, снимая, а может надевая очки, - я запрещаю вам туда ездить. Но я не
послушал его. По-моему он из той категории жадных людей, что сами любят
бывать в хороших местах и желали бы, чтобы никто кроме них туда не ездил. Я,
конечно, пообещал ему никуда из города не уезжать, а сам уехал, как только
меня выписали, и жил на даче все оставшееся лето и даже кусочек осени, пока
на участках не начали жечь костры из опавших листьев, а часть опавших
листьев не поплыла по нашей реке. В те дни вокруг стало настолько красиво,
что я не мог выходить даже на веранду: стоило мне посмотреть на реку и
увидеть, какие разноцветные леса на том, норвеговском, берегу, как я начинал
плакать и ничего не мог с собой поделать. Слезы текли сами собой, и я не мог
сказать им - нет, а внутри было неспокойно и горячо (отец потребовал, чтобы
мы с матерью вернулись в город - и мы вернулись), но то, что произошло
тогда, на реке, в лодке, больше не повторялось - ни летом, ни осенью, и
вообще с тех пор никогда. Ясное дело, я могу что-нибудь забыть: вещь, слово,
фамилию, дату, но только тогда, на реке, в лодке, я забыл все сразу. Но, как
я сейчас понимаю, то состояние было все же не бабушкино, а какое-то другое,
мое собственное, может не изученное пока врачами. Да, я не мог ответить себе
на поставленные вопросы, но поймите: это вовсе не означало потерю памяти,
это 'бы еще куда ни шло. Дорогой Леонардо, все было гораздо серьезнее, а
именно; я находился в одной из стадий исчезновения. Видите ли, человек не
может исчезнуть моментально и полностью, прежде он превращается в нечто
отличное от себя по форме и по сути - например, в вальс, в отдаленный,
звучащий чуть слышно вечерний вальс, то есть исчезает частично, а уж потом
исчезает полностью.
Где-то на поляне расположился духовой оркестр. Музыканты уселись на
свежих еловых пнях, а ноты положили перед собой, но не на пюпитры, а на
траву. Трава высокая и густая и сильная, как озерный камыш, и без труда
держит нотные тетради, и музыканты без труда различают все знаки. Ты не
знаешь это наверное, возможно, что никакого оркестра на поляне нет, но из-за
леса слышится музыка и тебе хорошо. Хочется снять обувь свою, носки, встать
на цыпочки и танцевать под эту далекую музыку, глядя в небо, хочется, чтобы
она никогда не переставала. Вета, милая, вы танцуете? Конечно, дорогой, я
так люблю танцевать. Так позвольте же пригласить вас на тур. С
удовольствием, с удовольствием, с удовольствием! Но вот на поляну являются
косари. Их инструменты, их двенадцатиручные косы, тоже блестят на солнце, но
не золотом, как у музыкантов, а серебром. И косари начинают косить. Первый
косарь приближается к трубачу и, наладив косу, - музыка играет - резким
махом срезает те травяные стебли, на которых лежит нотная тетрадь трубача.
Тетрадь падает и закрывается. Трубач захлебывается на полуноте и тихо уходит
в чащу, где много родников и поют всевозможные птицы. Второй косарь
направляется к валторнисту и делает то же самое - музыка играет - что
сделал первый: срезает. Тетрадь валторниста падает. Он встает и уходит
следом за трубачом. Третий косарь широко шагает к фаготу: и его тетрадь -
музыка играет, но становится тише - тоже падает. И вот уже трое музыкантов
бесшумно, гуськом, идут слушать птиц и пить родниковую воду. Скоро следом -
музыка играет пиано - идут: корнет, ударные, вторая и третья труба, а также
флейтисты, и все они несут инструменты - каждый несет свой, весь оркестр
скрывается в чаще, никто не дотрагивается губами до мундштуков, но музыка
все равно играет. Она, звучащая теперь пианиссимо, осталась на поляне, и
косари, посрамленные чудом, плачут и утирают мокрые лица рукавами своих
красных косовороток. Косари не могут работать - их руки трясутся, а сердца
их подобны унылым болотным жабам, а музыка - играет. Она живет сама по
себе, это - вальс, который только вчера был кем-нибудь из нашего числа:
человек исчез, перешел в звуки, а мы никогда не узнаем об этом. Дорогой
Леонардо, что касается моего случая с лодкой, рекой, веслами и кукушкой, то