цветком.
LXXV
Вот поэтому-то единство любви мне видится как разнообразие колонн,
сводов, выразительных статуй. Если пытаешься передать единство, приходишь к
нескончаемому разнообразию. Не пугайся его.
Значима лишь безоглядность, присущая вере, усердию, страсти. Едино
стремление вперед фрегата, но двигают его и тот, кто заточил стамеску, и
тот, кто отмыл палубу, и тот, кто поднялся на мачту, и тот, кто смазал
втулку.
Вас смущает неупорядоченность? Вам кажется, что мощь людей возрастает,
если все они двигаются в одном направлении и делают одно и то же? Но
повторяю: если речь идет о человеке, свод замыкается совсем не на очевидном.
Нужно подняться, чтобы понять, где находится ключ свода. Не упрекаете же вы
скульптора за то, что, ища выражение чему-то очень сущностному, он, пусть
предельно все упростив, передал его с помощью глаз, губ, морщин, пряди
волос, он должен был сплести нити для той ловушки, которая сможет ловить
добычу, -- ловушки, благодаря которой, если только ты не слеп и не воротишь
заранее носа, ты узнаешь такую несказанную тоску, что в тебе откроется
что-то новое. Не упрекай и меня за неупорядоченность моего царства. Единство
людей -- ствол, выбрасывающий разные ветви, -- вот цельность, к которой я
стремлюсь и которая и есть суть моего царства, она видна, когда отдалишься.
А вблизи видишь суету матросов, каждый из них тянет в свою сторону свой
канат. Издалека виден фрегат, плывущий по морю.
Скажу больше: если я воодушевлю мой народ любовью к морским
странствиям, если их отягощенные любовью сердца подтолкнут их всех к единому
руслу, ты увидишь, как по-разному каждый из них будет действовать в
зависимости от склада своей натуры. Один будет ткать паруса, другой
блестящим топором валить сосны. Один ковать гвозди, другой наблюдать за
звездами, чтобы научиться управлять кораблем. И все-таки они будут единым
целым. Корабль строится не потому, что ты научил их шить паруса, ковать
гвозди, читать по звездам; корабль строится тогда, когда ты пробудил в них
страсть к морю и все противоречия тонут в свете общей для всех любви.
Поэтому все на свете союзники мне и я открываю объятья моим врагам,
чтобы они укрепляли меня и возвышали. Я знаю: есть ступень, с которой наша
схватка покажется мне любовным бореньем.
Я создаю корабль совсем не тем, что продумываю его во всех деталях.
Если я примусь в одиночку чертить чертежи, я упущу главное. Когда дело
дойдет до строительства, чертежи мои не понадобятся, их сделают другие. Не
мне знать каждый гвоздь корабля. Мой долг разбудить в людях стремление к
морю.
Я расту, словно дерево, и чем я выше, тем больше у меня корней. И мой
храм -- он целен, но строит его и тот, кто полон раскаяния и ваяет лик
совести, и тот, кто умеет наслаждаться и ваяет улыбку. Строит тот, кто,
противостоя мне, сопротивляется, и тот, кто предан мне и пребывает верным.
Не упрекайте меня за неупорядоченность и отсутствие дисциплины, я признаю
одну дисциплину -- дисциплину жаждущего сердца, и, когда вы войдете в мой
храм, вас покорит его цельность и величие тишины. Увидев, что молятся в нем
преданный и непокорный, ваятель и каменотес, ученый и неграмотный, веселый и
грустный, не говорите мне о чужеродности: всех их питает один корень,
благодаря их общим усилиям возник храм, благодаря храму каждый из них
отыскал собственный путь становления.
Не прав тот, кто печется о внешней упорядоченности, он печется о ней
потому, что не может подняться на ту высоту, откуда видны храм, корабль и
любовь. Вместо подлинного порядка он устанавливает полицейский режим, при
котором все должны одинаково тянуть ногу и идти в одну сторону. Но если все
твои подданные стали одинаковыми, то это совсем не значит, что ты достиг
единства, среди тысячи одинаковых колонн ты не в храме -- в зеркальной
комнате. Совершенная упорядоченность в твоем понимании предполагает
уничтожение всех твоих подданных, кроме одного.
Храм -- вот подлинный порядок. Любовь зодчего, будто корень, питает и
соединяет воедино строителей и строительные материалы, она создает
цельность, длит и придает силу всему, что разнообразно.
Нет, дело не в том, чтобы возмущаться людской непохожестью,
противоречивостью желаний и устремлений, несхожестью языка, -- радуйся
этому, потому что ты -- творец, ты -- зодчий, и тебе придется строить
огромный храм, чтобы в нем поместились все.
Я зову слепцом того, кто, воображая, будто что-то создал, разобрал храм
и сложил все камни в прямую линию.
LXXVI
Ты будешь говорить и в ответ услышишь возмущенные крики -- не обращай
внимания: новая истина -- это всегда новизна нежданных связей (в ней нет
доказательности логики, за которой можно проследить от следствия к
следствию). Каждый раз, когда ты будешь указывать на деталь своей новой
картины, тебя упрекнут, что во всех других ей отведена совершенно иная роль,
и не поймут, что именно ты им показываешь, и будут спорить с тобой и
спорить.
И тогда ты попросишь: "Откажитесь от того, что считаете вашим,
позабудьте и вглядывайтесь, не противясь, в новизну моего творения. Станьте
куколкой, только так вы сможете преобразиться. А преобразившись, вы мне
скажете, стало ли в вас больше света, умиротворения и широты".
Ни истина, ни статуя, которую я ваяю, не открываются деталь за деталью,
частность за частностью. Это -- целое, и судить о них можно, когда они
завершены. Находясь внутри картины, невозможно ее обозреть. Истинность моей
истины в том человеке, который рождается благодаря ей.
Представь себе, что я решил отправить тебя в монастырь, желая, чтобы ты
изменился. А ты просишь, чтобы монастырской стеной я окружил твою суетную
жизнь, житейские заботы, ты желаешь понять, что такое монастырь здесь. Я не
стану даже отвечать тебе, я промолчу в ответ на твою просьбу. Что такое
монастырь, поймет иной, чем ты, и его я должен извлечь из тебя. Я должен
принудить тебя к становлению.
Возмутит и твое принуждение, не обращай внимания. Крикуны были бы
правы, если б ты насиловал главное в них, лишал их величия. Чтить в человеке
можно только благородство. Но они видят справедливость в том, чтобы жить без
изменений, пусть даже в гниющих язвах, потому что с ними они появились на
свет. Если ты вылечишь их, ты не оскорбишь Господа.
LXXVII
Вот почему я могу утверждать, что не отвергаю, но и не соглашаюсь. Я не
податлив, не мягок, но и не прямолинеен. Я принимаю несовершенство человека,
но к человеку я требователен. Противник для меня не шпион и не виновник
наших зол, которого я хочу публично унизить и
сжечь на площади. Я принимаю моего противника целиком, и вместе с тем я
не соглашаюсь с ним. Хороша и желанна холодная вода. Хорошо и желанно вино.
Но мешая воду с вином, я готовлю питье для кастратов.
Нет в мире людей заведомо неправых. Кроме тех, кто выводят заключения,
доказывают, аргументируют: они в плену бессодержательного языка логики и не
могут ни ошибиться, ни обрести правоты. Они просто шумят, но если
возгордятся своим шумом, то из-за него может долго литься человеческая
кровь. Этих я отсекаю от моего дерева.
Прав только тот, кто согласен пожертвовать своим телесным сосудом,
чтобы спасти хранимое в нем. Я тебе уже говорил об этом. Покровительствовать
слабым или помогать сильным -- вот вопрос, который тебя мучает. Ты
поддерживаешь сильных, а твой противник -- он противостоит тебе, -- он
покровительствует слабым. И вы принуждены сражаться, один -- желая
предохранить свои земли от демагогической гнили, воспевающей язвы ради язв,
другой -- чтобы избавить свою землю от жестокости рабовладельцев, которые
действуют бичом и принуждением и не дают возможности человеку стать самим
собой. В жизни это противоречие так настоятельно, что приходится решать его
оружием. Все идеи нужны, потому что, когда остается только одна идея (и
заполоняет все, как трава) и нет противоположной ей, которая бы ее
уравновешивала, идея станет ложью и пожрет жизнь.
Идею взрастило поле твоего разума, но какое оно крошечное, это поле, --
посмотри! И вот еще о чем вспомни: представь, на тебя напал бандит, ты же не
сможешь разом чувствовать боль ударов и продумывать тактику борьбы; в
открытом море ты не сможешь разом бояться кораблекрушения и травить от
качки, боится тот, кого не тошнит, а тот, кого тошнит, не боится. Если нет
возможности объясниться по-новому, то как мучительно проживать одно и, по
привычке, думать другое.
LXXVIII
Пришли ко мне с упреками -- нет, даже не геометры моего царства, да и
был он у меня один и уже умер, -- пришли представители от толкователей моих
геометров, а было этих толкователей десять тысяч.
Когда надобится корабль, хозяин заботится о гвоздях, мачтах, досках для
палубы, он запирает в каземат десять тысяч рабов и несколько надсмотрщиков с
бичом, и корабль является во всей своей славе. И я ни разу не видел раба,
который тщеславился бы тем, что одержал победу над морем.
И когда надобится наука расчетов, ученый не разрабатывает ее сам, идя
от следствия к следствию, потому что на этот труд у него не хватит ни сил,
ни времени, он собирает десять тысяч помощников, которые оттачивают теоремы,
разрабатывают плодотворные находки и пользуются плодами растущего дерева.
Они уже не рабы, их не подгоняет бич надсмотрщика, и многие из них мнят себя
равными единственно истинному геометру, во-первых, потому, что они его
понимают, во-вторых, потому, что обогатили его творение.
Но я, зная, что работа их драгоценна, -- ибо прекрасно, когда
умножается жатва разума, -- и не зная вместе с тем, как далека она от
подлинного творчества, которое рождается в человеке всегда бескорыстно,
непреднамеренно и свободно, не приближал их к себе, опасаясь, как бы их
разросшаяся гордыня не сочла и меня равным им. И слышал, как, жалуясь на
это, они переговаривались между собой.
И вот что они говорили:
-- Мы протестуем во имя разума, -- говорили они. -- Мы -- пастыри
истины. Законы царства установлены божеством куда менее надежным, чем наше.
За них стоят твои воины, и тяжесть их мускулов способна нас раздавить. Но
разум, которым мы владеем даже в тюремных подземельях, будет против тебя.
Они говорили так, понимая, что им не грозит мой гнев. И
переглядывались, довольные собственным мужеством. А я? Я размышлял.
Единственно подлинного геометра я приглашал каждый день обедать. Ночами,
томясь бессонницей, я приходил к нему в шатер и, благоговейно разувшись у
порога, пил с ним чай, вкушая мед его мудрости.
-- Ты -- геометр, -- говорил я ему.
-- Я в первую очередь не геометр, а человек. Человек, который время от
времени размышляет о геометрии, если не занят чем-то более существенным,
например едой, сном или любовью. Но теперь я состарился, и ты конечно же
прав: я теперь только геометр.
-- Тебе открывается истина...
-- Я бреду на ощупь и, как малый ребенок, осваиваю язык. Я не нашел
истины, но мой язык доступен людям, как твоя гора, и с его помощью они
создают свои истины.
-- Слова твои горьки, геометр.
-- Мне бы хотелось отыскать во Вселенной след Божественного плаща и
прикоснуться к истине, которая существует вне меня, словно к Богу, что так
долго прятался от людей. Мне хотелось бы ухватить эту истину за край одежды
и откинуть покрывало с ее лица, чтобы показать всем. Но мне было дано
открыть истину только о самом себе...