испугался, когда он на совещании у министра - а пригласил его Кузинцов -
сделался зеленовато-белым во время выступления руководителей
художественных мастерских Шнейдермана и Урузбаева: те вышли со своим
проектом оформления комбината под Брянском.
Члены коллегии симпатизировали Шнейдерману и Урузбаеву, смелые
мастера, к тому же настоящие организаторы, никогда не подводили нас,
работали исключительно талантливо.
Но я знал, как Русанов болезненно относился к тому, когда наши города
доверяли оформлять <инородцам>, - в настоящее время это слово было
наиболее часто им употребляемо...
Я узнал его историю, она показательна, его жизнь объясняет истоки
такой нетерпимости... В институте - после художественного училища, где он
ходил в лидерах, - Русанов вдруг оказался на последнем месте; его приемы
казались устаревшими, техники не было; штампы, которые нравились школьным
педагогам, здесь вызывали презрительные ухмылки студентов и профессуры...
А его профессорами, как на грех, были Усимян и Рухимович.
Усимян умер от разрыва сердца совсем молодым, в сорок два года;
какое-то время, пока не пришел новый профессор, Русанов учился у
Рухимовича; тот - хотя и ставил ему четверки, чтобы парню платили
стипендию, - бранил нещадно, правил его композиции при всех, не обращая
внимания на то, как переглядывались студенты, сдерживая усмешки; на беду
еще Русанов учился в той группе, которая в большинстве своем состояла из
кавказцев, - народ эмоциональный, искренний, открытый. Это, видимо, тоже
травмировало юношу, и однажды, когда Рухимович не принял его работу,
потребовал кардинальной переделки - <что вы постоянно ссылаетесь на
<азы>?! Уцепились за классику, как дитя за мамкину цыцку! Свое
предлагайте! Новый век, в конце-то концов!> - Русанов бросил институт и
уехал в Орск. Там, в ста километрах от города, в степном селе, жил его
дядька, самый близкий ему человек, у которого была единственная страсть:
коллекционирование старых газет и книг. Ветеринар, он хорошо зарабатывал,
после войны времена были тяжелые, особенно когда Сталин провел денежную
реформу, приказав десять старых рублей менять на один новый; я, кстати,
помню его тогдашнее обращение к народу: <Это будет последним ударом по
интересам трудящихся>.
...Полгода назад Русанов приехал ко мне на служебную дачу (свою
покупать нельзя, немедленно создадут комиссию) и, разглядывая репродукции
каких-то молодых живописцев, которые Леля повесила на голых стенах,
оклеенных страшными обоями с кленовыми листьями, заметил:
- А все же Гитлер был совсем неплохим художником...
Я тогда посмеялся:
- Скажите еще, что он был неплохим политиком, не напади на нас...
Русанов затаился и лишь потом, когда мы вышли на фанерную терраску,
тихо ответил:
- А между прочим, так оно и есть... Его спровоцировали... Его юркие
достали, они боялись его, оттого и повернули от эмоционального
антисемитизма к организованному... Он как-то сказал, что евреи вытеснили
немцев из России, заняв их традиционное место, и что конец еврейского
владычества в Москве будет означать конец России... Тут он, ясно,
перегнул... Жечь никого не надо было в печках, выселить всех, и дело с
концом. - И, засмеявшись мелким, дребезжащим смехом, заключил: - Вижу,
неприятно это вам, но - ничего не попишешь, живем в одной упряжке, надо
выслушивать друг друга без злобы... Я, знаете ли, у дядьки своего много
чего прочел и немалому подивился... Сейчас говорят, мол, <протокол
сионских мудрецов> - фальшивка... А кто это доказал? Тот человек, который
вывез этот документик в Германию, - Сергей Александрович Нилус,
петербуржец, - очень все аргументирование объяснял... Занятно, у него в
квартире был <Музей Антихриста> - собрал все разновидности <Звезды
Давида>, изучал сущность пересеченностей треугольника, считал любой
треугольник страшным знаком беды для неевреев... Он даже наши православные
святыни, составленные из треугольников, называл <подозрительными>, а уж
любые объявления в газетах, обрамленные звездочками, заставочки там всякие
в журналах и вовсе считал знамением антихриста... Вы, кстати, посмотрите
внимательно на некоторые наши газетки да журнальчики! Есть над чем
задуматься... Нилус, кстати, держал коллекцию калош, что выпускали в
Лондоне... Называлась фирма, заметьте, <Треугольник>... Вроде бы мы
изменили название у себя-то, хоть и англичане нам фабрику эту строили,
назвали <Красный треугольник>, а вглядитесь в знак британской компании на
подошве - до сих пор треугольничек; ходи, богоизбранный, и топчи себе нашу
грешную землю!
Я никогда не забуду его лица; неяркие лучи солнца позволили мне
рассмотреть глаза Русанова - остановившиеся зрачки-точки, какая-то
гипсовая, безжизненная маска...
- Сергей Александрович не фанатик был, не думайте, - продолжал он, -
когда в двадцатом году в Германию эмигрировал, <Протоколы> издал на
шестнадцати языках! Это уж после него Генри Фордне дурак был, кстати, -
тремя миллионами экземпляров выпустил и распространял бесплатно... А янки
из-за денег удушатся! Значит, Форд видел в документе именно правду, а не
фантазии охранки... Даже <Таймс> - а за эту газету тогда антихристы
дрались, вся Англия читает - в двадцатом году написала, что, мол, если это
правда, тогда евреи оставили далеко позади себя кайзера Вильгельма
Второго; тот был обычным заговорщиком, а эти - дьяволы, Россию в октябре
захватили, пытались и Германию с Венгрией прикарманить, отдать масонам,
но, слава тебе, господи, не вышло...
Русанов затрясся мелким смехом, как-то по-ернически глядя на меня
своими потаенными глазками, и я тогда с безнадежной тоской подумал, что
никогда не смогу выгнать его взашей из дома, - во-первых, псих, а
во-вторых, деньги-то он мне приносит, не кто другой, по почте не пошлешь;
<мол, благодарность за помощь витязям национальной живописи>... И он понял
этот мой постоянный, затаенный страх, ощутил его кожей - я себя
контролировать умею, по глазам меня не прочтешь, только его обостренное
внутреннее чутье могло воспринять мое самоощущение...
Раньше он всегда провожал меня вместе с Кузинцовым, а сегодня впервые
не приехал. Отчего? Я не мог ответить себе и, передав свой синий паспорт
пограничнику, внезапно ощутил, как сердце начало медленно уходить в
желудок: колотилось, словно коза у бабушки Аграфены, когда та загоняла ее
на ночь в сарайчик... Видимо, первое преодоление успокаивает человека,
дает убежденность в том, что страшное - позади, но нет ведь! Самое
страшное всегда впереди, надлежит себя готовить в жизни к страшному, а не
к радостному.
Когда пограничник, тщательно сверив мое лицо с фотографией, отдал
наконец паспорт, я обернулся к Кузинцову, еще раз помахал ему рукой,
повторив:
- Пенза! Вы за нее в ответе, Федор Фомич! Звоните, если что, - телекс
с номерами наших телефонов Монахов отобьет сразу, как прилетим...
Перейдя границу, я сказал Монахову, что пойду в салон первого класса,
встретимся при посадке, и медленно, ощущая, как сердце постепенно
успокаивается, отправился на второй этаж.
Девушки в аккуратных фартучках спросили, что я желаю выпить - кофе,
чай или сок.
Я заказал сок и минеральную воду, отправился в туалет и хотел было
достать из портфеля плоскую бутылку виски, чтобы хлебнуть из горлышка, -
ничто так не снимает стресс, как алкоголь, но подумал, что здесь это
делать рискованно, наверняка повсюду натыканы какие-нибудь скрытые
аппараты; снять не снимут, но бульканье наверняка запишут. Ну и что,
спросил я себя. Пусть себе пишут. Пока-то они расчухаются, я взлечу; пока
эту запись отправят куда надо - приземлюсь... Ну и что? Приземлиться -
приземлюсь, а Москва радиограмму на борт: <Срочно возвращайтесь назад>...
Окстись, успокоил я себя, не сходи с ума, нельзя жить, никому не веря.
Можно, ответил я себе. Только так и нужно... Я до сих пор оттого и жив,
что никому не верю, лишь себе, а вернее, той своей части, которая
сохранила мое естество, не растворилась в том, что для всех сделалось
видимой субстанцией привычного Чурина. Мы ведь пожираем самих себя,
подстраиваемся под каждый новый поворот жизни, корректируем себя в
разговоре с одним ли, с другим, стараясь быть удобным для каждого, - так,
постепенно, меняется человеческая самость, на донышке остается, ее и
хранить...
Я достал из портфеля бутылку, откупорил ее и, спустив воду в унитазе,
приник к горлышку, сделав три больших сладостных глотка. Бедная Лелька, я
только сейчас ее понял: уход от ужаса; в вине правда, что с древними
спорить, не мы придумали...
Вернувшись в холл, я выпил виноградного сока, разбавив его
минеральной водой, и откинулся на мягкую спинку диванчика.
Но почему, подумал я, Русанов в ту первую встречу так смело протянул
мне конверт с деньгами? Кто мог сказать ему, что я приму? Кто, кроме меня?
Никто. Значит, в нем таится какая-то дьявольская сила? Может, он медиум?
Обладает даром гипноза? Нет, ответил я себе, просто-напросто в нем живет
торговый человек, никакой он не художник, а барыга, правильно его в
институте мордой об стол таскали... По призванию он бизнесмен, а не
художник, он удобное любит, красивенькое, а разве истинная красота удобна?
Нет ничего страшней непризнанных гениев, они всех винят в своей неудаче,
всех, кроме себя, вот им и надобны те, на которых можно переложить вину,
чтоб не было так безнадежно и пусто жить...
...В маленьком репродукторе, не видном глазу - верно, установлен
где-то на полу, - я услыхал голос диктора: <Пассажира Монахова,
вылетающего двести сорок третьим рейсом, просим срочно пройти к диспетчеру
багажного отделения>.
Это что такое, подумал я. Сердце снова ухнуло в живот; страх родился
безотчетно, по-животному; да не психуй, сказал я себе. Наверное, Кузинцов
забыл что-то передать. Ничего он не забыл, ответил я себе, он дотошный,
господи, что ж случилось?!
Я снова пошел в туалет, допил виски, сунул пустую бутылку в портфель
и, остановившись перед умывальником, начал мыть руки горячей водой. Зачем?
Я ощущал, как сладостна эта горячая вода, как прекрасен голубой кафель,
мыльница с розовым, пахучим мылом (отчего перестали выпускать земляничное
мыло, оно было нежней яблочного?) и сухое, хоть и старофасонное, вафельное
полотенце. Я не сразу понял, отчего так долго любуюсь умывальником, а
потом догадался: за всем этим комфортом мне видится тюрьма, ее ужас,
грязные обмылки, вонючие параши и оббитые чугунные раковины в сортирах,
рядом с которыми стоят надзиратели, неотрывно наблюдавшие за тем, как
оправляется заключенный...
Когда я вернулся в холл, девушка сказала, что объявлена посадка на
мой рейс, ворота номер девять, счастливого полета...
Пусть себе Монахов разбирается с диспетчером по багажу, подумал я.
Ждать его нет смысла, надо идти в самолет. Почему я обязан интересоваться,
где он? Я ему не нянька; сам разберется; главное - естественность,
уверенная естественность...
В дверях, однако, я столкнулся с Монаховым.
- Арсений Кириллович, наш багаж загрузили на другой рейс...
Спрашивают: можем ли мы обойтись без наших чемоданов пару суток? Подошлют
через два дня...
- Вы сможете?
- С трудом... Я сдуру надел белую рубашку, после полета надо менять,
неудобно появляться там в мятом...
- Ничего, постираете, - сказал я. - На порошок скинемся, маленькая
пачка всего и нужна... Если сейчас возвращаться домой, придется снова