забытье...
ЧЕРЧИЛЛЬ, ДАЛЛЕС, ФРАНКО, БЭН (сорок седьмой)
__________________________________________________________________________
То, что сделал Черчилль, вернувшись на Остров из поездки в
Соединенные Штаты, где он сформулировал свое кредо в Фултоне, несколько
удивило столичную прессу: старик отправился в район Чартвелла, в столь
любимый им уголок Британии, и купил пятьсот акров земли. "Если меня
называют б у л ь д о г о м, - пошутил он, - попробую научиться охранять
стадо племенных коров так же рьяно, как я пытался охранять Остров".
Через два дня он посетил Королевскую академию живописи:
- Кое-что я написал в Америке, буйство красок Флориды подталкивает к
мольберту, хотя значительно приятнее писать дождь, мелкий сеющий дождь;
чашка грога после прогулки под таким дождем кажется верхом блаженства, ты
становишься апостолом всепрощения и доброты.
На открытии вернисажа Черчилль пробыл недолго; пришла избранная
публика, те, которые о б я з а н ы восхищаться; его, однако, интересовала
реакция горожан: "художник может считать себя состоявшимся только в том
случае, если на него валят люди улицы; холодные аплодисменты снобов
убивают живописца: если картины, книги, фильмы угодны массам, - значит,
это искусство, или же мы живем среди дебилов, лишенных какого бы то ни
было вкуса. Запретить культуру, как и навязать ее, - невозможно, в этом
смысле опыт Гитлера более чем поучителен: все его "гении" оказались на
свалке, а те, кого он называл "идиотами" и "малярами", остались достоянием
человечества".
Собрав вокруг себя штаб - десять ученых, военных, журналистов,
аналитиков, - Черчилль начал готовить главный труд своей жизни - историю
второй мировой войны; пожалуй, он более всех других имел основания создать
этот труд, ибо был первым, объявившим войну Гитлеру в тридцать девятом
году; такого рода актив не может быть забыт человечеством.
Работал он запойно, диктовал по тридцать, а то и сорок страниц в
день; после завтрака (поридж, ломтик сыра, грейпфрут, кофе) устраивался в
кабинете, ходил по старому хорезмскому ковру, обсыпая себя сизым сигарным
дымом, фразы строил мощные, точеные, стенографисткам порою казалось, что
он репетировал текст ночью, так он был отработан и выверен; после обеда
спал, в восемь часов вновь начинал работу - и до полуночи; семьдесят два
года, юношеская неутомимость, спокойный юмор, твердая уверенность в том,
что проигрыш лейбористам - временная неудача, вызванная общественным
амоком, через три года пора возвращаться на Даунинг-стрит, работы
невпроворот...
Контролируя каждое слово, каждую свою мысль, Черчилль более всего
боялся приоткрыться в главном; все то, что он делал после своего поражения
на выборах, служило лишь одному - попытке столкнуть лбами "младшего брата"
с Россией, ослабить таким образом позиции Америки и в результате этого
вернуть Острову его былое величие, выдвинув Англию на роль мирового
арбитра.
Как никто другой, он понимал, что его обвинение России в экспансии на
Запад есть игра, рассчитанная на американскую некомпетентность и веру в
его политическую мудрость.
Думая о России, он отчего-то все чаще и чаще вспоминал молодость,
когда, проиграв свои первые выборы в парламент (трудно быть потомком
герцога Мальборо, мировая тенденция ныне поворачивается к тем лидерам,
которые сами были своими предками), отправился корреспондентом лондонской
"Морнинг пост" на юг Африки - писать репортажи о войне британцев против
буров. Он ясно, в деталях, помнил, как тот бронепоезд, который проводил
разведку в тылу буров - выжженном и безлюдном, попал в засаду; офицеры
растерялись; он, Черчилль (в восемьсот девяносто девятом году ему
исполнилось двадцать пять лет, в кругу друзей он тогда шутил: "Как это
страшно, когда тебе уже четверть века"), организовал оборону, вывел людей
из-под прицельного огня; при возвращении, тем не менее, попали в плен;
его, как штатского человека, организовавшего оборону и командовавшего
стрельбой, должны были расстрелять, - статус военнопленного на него не
распространялся; но все-таки его не казнили; "мы тобою поторгуем, сын
лорда, - сказали буры, - ты кое-чего стоишь"; человек отчаянной отваги,
Черчилль совершил побег, шел через район военных действий, видел, что
принесла бурам война; именно тогда он раз и навсегда уяснил для себя
главное: победу на фронте решает состояние тыла.
Он понимал сейчас, по прошествии сорока семи лет, что разоренные
районы Советов - вся Украина и Белоруссия, половина европейской части
России - не позволят Сталину, даже если тот и обуреваем мечтой о мировом
коммунизме, начать боевые действия, ибо у него нет тыла; совершить - в
этих условиях - попытку броска к Ла-Маншу явилось бы актом безрассудного
отчаяния, а Сталин был человеком жестких логических умопостроений и каждый
свой ход рассчитывал далеко вперед.
Черчилль отдавал себе отчет и в том, что любой бросок красных на
Запад позволит солдатам Красной Армии увидеть Европу, хоть и разрушенную
нацистами, но неизмеримо более комфортабельную, обустроенную и мощную, чем
русские города и деревни; Сталин не вправе пойти на то, чтобы - до того,
как он восстановит разрушенный тыл, - з а р а з и т ь громадную массу
войск знакомством с европейской жизнью. Это могло, как считал Черчилль,
привести к повторению Сенатской площади; без русской оккупации Парижа
такого рода событие было бы вряд ли возможно.
Он понимал и то, что двинуть к Ла-Маншу гигантскую русскую армию, не
имея запасов хлеба, масла, крупы, мяса, - особенно после того, как все
поставки по ленд-лизу кончились, яичный порошок и тушенка исчезли с
прилавков магазинов Советов, по-прежнему отпускавших товары по карточкам,
- означало гибель армии; он прекраснейшим образом отдавал себе отчет и в
том, что удержать Западную Европу под советской оккупацией означало
откомандирование на Запад по меньшей мере десятимиллионной армии; кто и
как ее прокормит? Кто и где ее разместит? Понимал он и то, что идти к
Ла-Маншу, оставив в своем тылу Германию, было безумием, началом краха
советской системы, гибелью идеологии большевизма.
Черчилль внимательно изучал стенограммы, вывезенные Троцким на
Принцевы острова; речь, в частности, шла о яростной стычке на Политбюро
между Сталиным и Предреввоенсовета республики в двадцать третьем году;
узнав о начале восстания в Гамбурге, Троцкий потребовал немедленного
марш-броска Красной Армии на помощь "братьям по классу"; Сталин возражал:
"Мы были, есть и будем противниками экспорта революции; моральная помощь -
да, вооруженная - нет, ибо это перечеркнет то, чего мы добились в
Рапалло".
При этом Черчилль понимал, что Сталин намерен обезопасить свои новые
западные границы, превратив пограничные государства в союзников; Рузвельт
согласился с этим; он, Черчилль, был вынужден примкнуть к большинству,
однако сейчас великого американского идеалиста не стало; время
корректировать курс.
Он отдавал себе отчет в том, что повернуть политиков в Варшаве,
Софии, Будапеште и Праге против Москвы из Лондона ныне невозможно, упущено
время.
Он прекраснейшим образом понимал, что авторитет красных в Восточной
Европе по справедливости высок, ибо именно русские освободили эти страны
от гитлеровской тирании, а ведущей силой подполья были
коминтерновцы-коммунисты типа Димитрова, Костова, Тито, Пьяде, Берута,
Гомулки, Ласло Райка, Ракоши, Кадара, Готвальда, Сланского, Георгиу-Дежа,
Анны Паукер, Клементиса. Гусака и Василе Лука.
Следовательно, считал он, Сталина необходимо подтолкнуть к таким
шагам, которые разрушат легенду о "старшем брате", заставят людей в
странах восточного блока пересмотреть отношение как к русским
освободителям, так и к тому, кто их, русских, на данном историческом
отрезке представляет, - к Сталину.
Поэтому, когда Джон Фостер Даллес, прилетевший с кратковременным
визитом в Лондон, попросил о встрече, Черчилль сразу же ответил согласием.
Утром Даллес провел беседу с лейбористским министром иностранных дел
Бивеном; тот был похож на колобок; из докеров; одет подчеркнуто небрежно,
ботинки чиненые, не только вторые набойки на каблуках, но и заплаточка на
том месте, где мизинец, - видимо, торчит безымянный палец, есть такие
люди, у которых на ногах не пальцы, а какие-то спаренные пулеметы; с
Даллесом говорил откровенно, без островных амбиций; когда речь зашла о
б у л ь д о г е, заметил:
- Он думает, что является лидером консервативной партии. Это неверно.
Он всего лишь приманка. Да и вообще сейчас внутри консерваторов начал
дебатироваться вопрос: является джентльмен обузой для тори или, наоборот,
ее знаменем?.. Он не на тех ставит, мистер Даллес... Это его нынешний
термин, он увлекся лошадьми, его скакуны принимают участие во всех
наиболее престижных состязаниях... Он совершенно забыл, что кучка
посредственностей, которых он ныне привлек для сотрудничества, была
накануне войны именно той силой, которая не пускала его - самого
выдающегося деятеля той поры - в правительство. Эти люди во многом
виноваты, что вторая мировая война началась, мистер Даллес... И джентльмен
знает это, но у него уникальная память: он моментально вычеркивает из нее
то, что ему неугодно помнить... Он окружает себя обанкротившимися
интеллигентами, которые живут представлениями середины двадцатых годов, но
ведь времена меняются, мистер Даллес, увы, времена меняются...
...Черчилль сразу же пригласил Даллеса в свою конюшню; увлеченно
рассказывал, что сейчас у него работают два онколога, изучают свойства
конского пота и навоза для купирования раковых заболеваний; похвастался
жеребцом "Лидер": "Пришел вторым, принес восемь тысяч фунтов, согласитесь,
совсем не плохо".
Даллес улыбнулся:
- Для человека, который пишет книги, становящиеся бестселлерами,
восемь тысяч не играют особой роли...
- Я не пишу книги, - ответил Черчилль без улыбки, - я делаю
состояние. Во время войны у меня не было времени думать о семье, сейчас
меня к этому вынудили...
Когда пришли в дом, к обеду, Черчилль кивнул на ящики, стоявшие в
холле:
- Раз в две недели секретарь русского посольства привозит мне подарок
от генералиссимуса - двенадцать бутылок отборного грузинского коньяка... В
сорок втором, когда я впервые прилетел в Москву, мы рассорились со
Сталиным, я уехал в резиденцию, решив, что надо возвращаться на Остров, -
без помощи Рузвельта мы не сговоримся; Сталин позвонил мне вечером,
пригласил в Семеновское, на свою "ближнюю дачу": "Не будем говорить о
делах, господин Черчилль, я хочу угостить вас скромным грузинским ужином".
Он хитрец, этот Сталин, он н а к а ч а л меня коньяком, я пустился в
воспоминания, он говорил, что во мне пропадает дар великого писателя
авантюрных романов, я сказал, что в нем пропадает талант виночерпия,
коньяк поразителен, застолье великолепное; с тех пор, вот уже пять лет,
даже после отставки, русский дипломат привозит мне два ящика коньяка; я
как-то спросил: "Сколько это будет продолжаться?" Мне ответили: "Пока вы
живы, сэр". Я ждал, что будет после Фултона. Почему-то мне казалось, что
"дядя Джо" прекратит свои поставки. Представьте себе мое удивление: когда
я вернулся от вас, в холле стояло шесть ящиков, вполне можно открывать
винную торговлю.
За обедом Даллес расхваливал коньяк Сталина, расспрашивал
б у л ь д о г а о его впечатлениях, когда он оставался с русским