вокруг голодных ртов и корзин с зерном) заметил: - Вас почти
четыре сотни с конюхами и погонщиками; даже если бы вы ели так
же умеренно, как мы сами, чего, прости меня, милорд Артос,
нельзя ожидать от военных людей, - даже если бы вы ели так же
экономно, как мы, вы все равно поглотили бы более чем месячный
запас, а ваши лошади оголили бы пастбища, предназначенные для
наших лошадей и молочных коров.
Я перебил его.
- Брат Луциан, я прошу тебя пойти сейчас к аббату и
попросить его принять меня.
- Святой отец занят молитвами.
- Я могу подождать, пока он закончит молиться, но не
дольше. Иди же и скажи ему, что граф Британский хочет говорить
с ним.
Аббат принял меня меньше чем через час; он восседал в
своем кресле с перекрещенными ножками в трапезной, где прошлой
ночью нам перевязывали раны, а вокруг него стояли по рангу
старейшие из братьев. Его голова могла бы быть головой
какого-нибудь короля на золотой монете. Он достаточно учтиво
поднялся мне навстречу, а потом уселся снова, опустив руки с
синими венами на резные подлокотники огромного кресла.
- Брат Луциан сообщил мне, что ты желаешь поговорить со
мной.
- Да, - ответил я. - Похоже, между нами нет ясности в
вопросе о том, когда я и мои Товарищи покинем это место.
Он склонил голову.
- Так мне и сказал брат Луциан.
- Вот для того-то, чтобы уладить это дело и не беспокоить
впоследствии ни тебя, ни нас неопределенностью, я и пришел
просить вашего гостеприимства на сегодня, завтра и послезавтра.
На третье утро считая с сегодняшнего, когда мои люди и лошади
отдохнут, мы отправимся в Линдум.
- Брат Луциан сказал мне и это; и что он разъяснил тебе
наше положение и недостаток припасов после зимы. Мы не привыкли
кормить четыре сотни людей и столько же лошадей, отказывая при
этом нашим собственным беднякам, заботиться о которых - наш
долг.
- Здесь, на окраине Топей, хорошие пастбища. Мои лошади
не опустошат их за три дня. Большая часть моих людей -
охотники, и мы можем сами снабжать себя мясом. А что касается
зерна и припасов..., - я склонился над ним; я еще не начал
сердиться, потому что верил что он не осознает истинного
положения вещей; и я пытался заставить его понять. - Тебе не
кажется, святой отец, что люди, которые сохранили крыши на
ваших амбарах, имеют право на некоторую долю хранящегося там
зерна? Многие из них ранены; все мы вымотаны до предела. Мы
должны отдохнуть в течение трех дней.
- Но если зерна там нет? - сказал он, все еще
доброжелательно. - Его там действительно нет, сын мой. Если мы
будем кормить вас в течение трех дней, как ты требуешь, то нам
не хватит его до нового урожая, даже если мы будем жить
постоянно впроголодь.
- На ярмарке в Линдуме еще можно купить зерно.
- А на что мы его купим? Мы сами выращиваем себе пищу;
наша община небогата.
К этому времени я был уже зол. Я сказал:
- Но не такая уж и бедная, чтобы вам нечего было продать.
Нога святого Альбана лежит в красивой шкатулке, да и за сами
кости можно выручить неплохую цену.
Он подскочил и выпрямился, словно его кольнули кинжалом, и
кожа под его глазами побагровела; а наблюдающие за нами монахи
судорожно втянули в себя воздух, перекрестились и закричали:
!Святотатство!", раскачиваясь, как ячменные колосья под порывом
ветра.
- Воистину святотатство, - сказал аббат скрежещущим
голосом. - Святотатство, достойное саксонского короля, милорд
Артос, граф Британский!
- Может быть. Но для меня мои люди гораздо важнее, чем
несколько серых костей в золотой шкатулке!
Он ничего не ответил - думаю, в тот момент он был и не в
состоянии что-либо ответить - и я неумолимо продолжал. Я
собирался предложить ему за лошадей честную цену, хотя мы с
трудом могли себе это позволить. Но теперь я передумал.
- Святой отец, ты помнишь некие слова Христа - что
каждый работник заслуживает своей платы? Два дня назад мы, я и
мои Товарищи, спасли это место от огня и от саксонских мечей, и
платой за это будет содержание в течение трех полных дней и
четыре лучшие лошади с ваших пастбищ.
Тут к нему вернулся дар речи, и он закричал, что я граблю
церковь и что мне следовало бы оставить подобные манеры Морским
Волкам.
- Послушай, отец, - сказал я. - Мне было бы гораздо
выгоднее подождать, пока Морские Волки опустошат ваш монастырь,
а потом напасть на них в Топях, к западу отсюда, подальше от их
ладей. Я потерял бы меньше людей и меньше лошадей, если бы
поступил так. Почему же, сделав то, что я сделал, я должен
теперь уезжать прочь, не прося ничего взамен?
Он ответил:
- из любви к Богу.
Теперь пришла моя очередь замолчать. И в трапезной
наступила внезапная тишина, так что я услышал жужжание диких
пчел, гнездящихся под кровлей. Я-то думал, что он жаден, что
его сердцу неведомы справедливость и милосердие, что он хочет
взять жизни двух десятков моих людей и пот и кровь остальных,
не дав ничего взамен; но теперь я понял, что просто для него
любовь к Богу имеет совсем другой смысл, чем для меня. И мой
гнев исчез. Я сказал:
- Я тоже по-своему любил Бога, но для этого есть разные
способы. Я никогда не видел пламени на алтаре и не слышал
голосов в священном храме; я люблю людей, которые следуют за
мной, и то, за что мы готовы умереть. Для меня это и есть
способ любить Бога.
Его лицо немного смягчилось, словно его гнев тоже прошел,
и внезапно он показался мне старым и измученным. Но я не
уступил, мы оба не уступили. Через несколько мгновений он
сказал, холодно и устало:
- У нас не достаточно сил, чтобы убедить вас уехать
отсюда, пока вы сами не решите уйти; но даже если бы мы были
так же многочисленны и сильны, как вы, Боже упаси, чтобы мы,
зная, что вы пролили за нас кровь, отказали вам в
гостеприимстве, когда вы его просите. Оставайтесь же и берите
четырех лошадей себе в награду. Мы будем молиться за вас, и
пусть наши молитвы и голод, который будет преследовать нас до
нового урожая, смягчат ваши сердца по отношению к другой общине
в другое время, подобное этому.
Он откинулся назад и старческой, с толстыми венами рукой
сделал знак, что разговор окончен.
Мы оставались эти три дня в своем лагере в монастырском
саду; наши лошади паслись под присмотром на пастбищах среди
болот, а Карадауг, наш оружейник, установил полевую кузницу и
вместе со своим помощником занимался тем, что вставлял
выскочившие заклепки, выправлял вмятины в щитах и шлемах и
заменял поврежденные звенья в кольчугах. К этому времени у нас
было уже довольно много кольчуг, хотя их количество
увеличивалось медленно, поскольку лишь у саксонской знати было
такое снаряжение, так что мы могли пополнить наш запас только
тогда, когда убивали или брали в плен какого-нибудь вождя (и
поэтому захват таких доспехов стал предметом острого
соперничества среди Товарищей, которые носили их, как охотник
зарубку на копье). Остальные по очереди караулили лошадей; и
полеживали растянувшись вокруг костров, зашивая то порванный
ремешок от сандалии, то разрез в кожаной тунике; и беспрестанно
охотились и ставили ловушки, чтобы заполнить наш котел. Но
между нами и братьями больше не было дружбы.
Моим ребятам не очень-то понравилось, когда я рассказал
им, что произошло; Кей, помню, предложил поджечь монастырь в
знак нашего неудовольствия, и некоторые наиболее горячие головы
его поддержали. А когда я отругал его и их, чтобы хоть немного
образумить, он утешился тем, что каждый раз за столом наедался
так, что чуть не лопался, чтобы проделать как можно большую
брешь в монастырских запасах. Братья жили своей собственной
жизнью, то молясь, то занимаясь работами по ферме, и, насколько
это было возможно, не замечали нашего присутствия - все, кроме
брата Луциана и юноши Гуалькмая, которые, как и прежде,
приходили и ухаживали за ранеными. Я знал, что - как и заверил
меня старый инфирмарий еще до того, как начались все
неприятности, - мне не нужно будет беспокоиться о раненых,
когда мы уедем. Они были хорошими людьми, эти братья в
коричневых одеждах, хоть у меня и чесались руки встряхнуть их
так, чтобы внутри их выбритых голов задребезжали зубы. Когда на
третье утро я приказал своему трубачу Просперу подать сигнал
сниматься с лагеря и когда все животные были наконец навьючены
и все готово к отъезду, они вышли вместе с аббатом на двор к
воротам и проводили нас без гнева. Аббат даже благословил меня
на дорогу. Но это было благословение из чувства долга, и в нем
не было теплоты.
Лошади, свежие после трех дней отдыха, переступали
копытами и вскидывали головы. Один из вьючных мулов попытался
укусить соседа за холку и затеял с ним шумную потасовку. Я
повернулся, чтобы вскочить на Ариана, и по дороге поймал
устремленный на меня взгляд послушника Гуалькмая, стоящего за
спинами остальных братьев. Я никогда не видел такого открытого,
такого совершенно беззащитного лица, какое было у Гуалькмая в
эту минуту. Ветер с болот шевелил светлую прядь на его лбу; он
облизнул нижнюю губу, слабо улыбнулся и отвел глаза.
- Гуалькмай, - сказал я, не зная еще толком, что
собираюсь сделать.
Его взгляд снова метнулся ко мне.
- Милорд Артос?
- Ты умеешь ездить верхом?
- Да.
- Тогда едем, лекарь нам пригодится.
Я оставил бы его здесь, чтобы он присоединился к нам потом
вместе с нашими ранеными, но я знал, что Голт и остальные не
будут ни в чем нуждаться на попечении брата Луциана, а если я
не заберу мальчика сейчас, то мне его уже не видать.
- Остановись! Неужели тебе недостаточно четырех наших
лучших лошадей, что ты хочешь взять с собой и наших братьев, -
вскричал аббат и странным жестом - словно хотел защитить
сгрудившихся за его спиной монахов - распростер руки, похожие
из-за широких рукавов на крылья.
- Мальчик всего лишь послушник и все еще может решать
сам! Тебе выбирать, Гуалькмай.
Он медленно оторвал взгляд от моего взгляда и перевел его
на аббата.
- Святой отец, из меня вышел бы плохой монах, потому что
сердцем я был бы в другом месте, - сказал он и, выйдя из толпы
братьев, остановился у моего стремени. - Я твой, милорд Артос,
телом и душой.
И коснулся эфеса моего меча, словно давал клятву.
Аббат запротестовал снова, более горячо, чем раньше, а
потом умолк; его монахи и мои Товарищи, тоже молча, стояли и
наблюдали за происходящим. Но не думаю, чтобы мы с Гуалькмаем
услышали, что именно прокричал старик.
Я сказал:
- Что ж, это хорошо; мне кажется, в тебе есть нечто, что
пригодится нам среди Товарищей.
И повернулся в седле, чтобы приказать паре погонщиков
взнуздать одну из монастырских лошадей и набросить ей на спину
потник.
Пока они это делали, Гуалькмай - так спокойно, точно мы
условились о его отъезде со мной много недель назад, -
принялся затягивать свой ремень из сыромятной кожи и
подвязывать стесняющие движения полы своей одежды.
- У тебя нет ничего, за чем бы ты хотел сходить?
Какой-нибудь узелок с вещами? - спросил я.
- Ничего, кроме того, что на мне. Это помогает
путешествовать налегке.
Он ни разу не оглянулся ни на аббата, ни на кого-либо из
монахов. Кто-то подсадил его, и он устроился поудобнее на
потнике, подобрал повод и, развернув лошадь, встал в строй.
Товарищи один за другим вскочили в седла, и мы со звоном и
топотом выехали из ворот и направились к окраине болот и к