испачканный и грустный, как уцелевший воин на оконченном
побоище.
-- Зачем же ты уходишь, Москва? Я ведь люблю тебя еще
больше!
Москва обернулась к нему.
-- Я не бросаю тебя, Семен. Я же сказала, что вернусь... Я
тоже тебя люблю.
-- А почему ты уходишь от меня? Иди сюда снова опять.
Честнова стояла в недоумении шагов за десять.
-- Мне жалко, Семен...
-- Чего тебе жалко?
-- Мне жалко чего-то... Сколько я ни живу, а жизнь со мной
никак не сбывается, как я хочу.
Москва нахмурилась и стояла в обиде на границе высокой
ржи. Солнце блестело на шелке ее платья и на волосах высыхали
последние капли утренней влаги, которую она набрала в бурьяне.
Легкий ветер дул с прохладных москворецких низин и рожь неясно
бормотала опухшими колосьями; свет солнца, как мысль и улыбка,
наполнил всю местность, одна лишь Москва была невеселая и
красивое платье и тело ее, сделанные из той же светящейся
природы, не соответствовали ее печальному лицу. Сарториус снова
привел Москву в укромную траву и не мог понять, отчего им обоим
стало так скучно.
-- Отстань ты от меня! -- отодвинулась Москва вдруг от
Сарториуса. -- Я все делала, в воздухе летала и с мужьями жила
-- не ты ведь первый, грустный, милый мой!
Честнова отвернулась и легла вниз лицом. Вид ее большого,
непонятного тела, согретого под кожей скрытой кровью, заставил
Сарториуса обнять Москву и еще раз молчаливо и поспешно
истратить вместе с нею часть своей жизни -- единственно, что
можно сделать, -- пусть это будет бедно и не нужно и на самом
деле не решает любви, а лишь утомляет человека. Еще не дотерпев
объятий Сарториуса до конца, Москва обернула к нему лицо и
насмешливо улыбнулась, -- она обманывала в чем-то своего
любимого человека.
Сарториус встал на ноги таким же, как ничего не было. Это
озадачило его самого, а плачущее, влекущее чувство его не
получило никакого утешения, -- сердце болело по Москве столь же
тщетно, словно она умерла или была недостижима.
-- Ты наверно не любишь меня! -- сказал он, отгадывая
тайну.
-- Нет, я люблю, ты мне нравишься, -- убеждала Москва. --
Мне и самой ведь трудно.
Где-то вдали уже поехали по земле колхозные телеги, была
пора идти в город на работу, рассеиваться и покидать друг
друга.
Москва сидела на траве в обиде, а Сарториус примирился со
своей любовью к ней; достаточно будет жить с Москвою в браке,
любоваться ею, может быть -- родить детей, и боль чувства
впоследствии утихнет, сердце изотрется и замрет навсегда ради
спокойной и плодотворной деятельности ума.
-- Я видела в детстве, -- сообщила Москва, -- как ночью
бежал человек по улице с огнем на палке, с факелом. Он бежал к
людям в тюрьму поджигать ее...
-- Многое было такое, -- произнес Сарториус.
-- Мне его жалко все время, его убили потом.
-- Что ж такого! -- удивился Сарториус. -- Мертвых много
лежит в земле, и наверно никогда не будет такого сердца,
которое вспомнит сразу всех мертвых и заплачет о них. Это ни к
чему.
Москва затихла на некоторое время, она глядела на все, как
больная, померкшими глазами.
-- Семен... Знаешь что: ты лучше разлюби меня... Я ведь уж
многих любила, а ты меня -- первую. Ты -- девушка, а я женщина!
Сарториус молчал. Москва обняла его одной рукой.
-- Верно, Семен: разлюби! Ты знаешь, сколько я думала и
чувствовала? Ужасно! И не вышло ничего.
-- Что не вышло? -- спросил Сарториус.
-- Жизни не вышло. Я боюсь, что она никогда не выйдет и я
теперь спешу... Я раз видела одну женщину, она прислонилась
лицом к стене и плакала. Она плакала от горя -- ей было
тридцать четыре года, и она горевала по своему прошлому времени
так сильно, что я подумала -- она потеряла сто рублей или
больше.
-- Нет, я люблю тебя, Москва, -- угрюмо сказал Сарториус.
-- Мне с тобой хорошо будет жить!
-- А мне с тобой будет нехорошо! -- отвергла Москва. -- И
тебе будет плохо: ну зачем ты врешь, что хорошо!.. Сколько раз
я хотела разделить свою жизнь с кем-нибудь, и теперь хочу, -- я
ничуть не жалела своей жизни и не буду ее жалеть никогда! На
что она мне нужна без людей, без всего эсэсэра? Я комсомолка не
оттого, что бедная девочка была.
Честнова говорила с огорчением, с серьезностью, как
изжившая опытная старуха, и поблекла от слабости своего сердца,
сжавшегося сейчас в ее груди, как в темной безвестности.
-- Чтоб ты мне поверил, я тебя поцелую! -- она поцеловала
одичавшего от грусти Сарториуса; он лишь следил со страхом, как
быстро постарела ее очевидная красота, но это стало еще сильнее
для его любви.
-- Я выдумала теперь, отчего плохая жизнь у людей друг с
другом. Оттого, что любовью соединиться нельзя, я столько раз
соединялась, все равно -- никак, только одно наслаждение
какое-то... Ты вот жил сейчас со мной, и что тебе --
удивительно что-ли стало или прекрасно! Так себе...
-- Так себе, -- согласился Семен Сарториус.
-- У меня кожа всегда после этого холодеет, -- произнесла
Москва. -- Любовь не может быть коммунизмом: я думала-думала и
увидела, что не может... Любить наверно надо, и я буду, это все
равно как есть еду, -- но это одна необходимость, а не главная
жизнь.
Сарториус обиделся, что его любовь, собранная за всю
жизнь, в первый же раз погибла безответно. Но он понимал
мучительное размышление Москвы, что самое лучшее чувство
состоит в освоении другого человека, в разделении тягости и
счастья второй, незнакомой жизни, а любовь в объятиях ничего не
давала, кроме детской блаженной радости, и не разрешала задачи
влечения людей в тайну взаимного существования.
-- Как же нам с тобой быть теперь? -- спросил Сарториус.
-- Мы будем еще долго, -- улыбнулась Москва. -- Ты жди
меня, ты работай с Божко на фабрике весов и гирь, я приду к
тебе снова... А сейчас я уйду.
-- Куда? Посиди еще со мной, -- попросил Сарториус.
-- Нет, надо, -- сказала Москва и встала с земли...
Солнце уже уменьшилось на небе и давало сосредоточенный
накал. Вблизи гудели паровозы подъездных путей на ближнем
строительстве; мелкие аэропланы летели по небу в учебных
полетах и пятитонные грузовики везли бревна по грунту,
размалывая почву в пыль, -- жара и работа с утра
распространялись по земле.
Москва попрощалась с Сарториусом, обняв руками его голову.
Она была снова счастлива, она хотела уйти в бесчисленную жизнь,
давно томящую ее сердце предчувствием неизвестного наслаждения,
-- в темноту стеснившихся людей, чтобы изжить с ними тайну
своего существования.
Она ушла довольная, сдерживая свое удовлетворение; ей
захотелось сбросить платье и побежать вперед, будто она была
сейчас на берегу южного моря.
Сарториус остался один. Он хотел, чтобы Честнова к нему
возвратилась и они бы стали мужем и женой доверчиво и навсегда.
Сарториус чувствовал, как в тело его вошли грусть и равнодушие
к интересу жизни, -- смутные и мучительные силы поднялись
внутри него и затмили весь ум, всякое здравое действие к
дальнейшей цели. Но Сарториус согласен был утомить в объятиях
Москвы все нежное, странное и человеческое, что появилось в
нем, лишь бы не ощущать себя так трудно, и вновь отдаться
ясному движению мысли, ежедневному, долгому труду в рядах своих
терпеливых товарищей. Он хотел откупиться от всякого нынешнего
и будущего содрагания своей жизни посредством простой, любимой
жены и решил поэтому дождаться возвращения Москвы.
8
Учреждение находилось накануне ликвидации. Лишь спустя
время Сарториус понял, что предназначенное к ликвидации иногда
может оказаться не только наиболее прочным, но даже обреченным
на вечное существование. Это учреждение находилось в
Старо-Гостинном дворе на антресолях, где некогда хранились
товары, боящиеся сырости. Лестница из того учреждения
спускалась вниз -- в каменную галлерею, окружавшую весь
старинный торговый двор. На входной двери помещалась железная
вывеска: Республиканский трест весов, гирь и мер длины --
"Мерило труда".
Управление этой полузабытой и бедной отрасли тяжелой
промышленности представялло из себя одну большую сумрачную залу
с низким потолком, устроенным в виде подземного свода; при этом
потолок у стен опускался настолько низко, что служащие,
сидевшие вблизи стен, почти касались его головами. В зале
стояло несколько столов и за каждым сидело по одному или по два
человека, которые писали, либо считали на счетах. Всех служащих
было человек тридцать или не более сорока, однако шумом своей
работы, движением, вопросами и восклицаниями они производили
впечатление громадного учреждения первостепенной важности.
В тот же день Сарториуса приняли на должность инженера по
весовым конструкциям и он сел за плоский стол против Виктора
Васильевича Божко.
Пошли дни его новой жизни. В несколько ночей Сарториус
закончил свой последний проект для института опытного
машиностроения, где он работал до того времени, и
сосредоточился на самой древней машине в мире -- весах. Ничто
так мало не изменилось на протяжении последних пяти тысяч лет
истории, как весовая машина. Во времена циклопов, в античной
Греции и Карфагене, в великой Персии, погибшей под ударами
Александра Македонского, -- всюду во всех временах и
пространствах самой всеобщей и необходимой машиной были весы.
Весы столь же стары, как оружие, и может быть они одно и то же
с ним, -- весы это военный меч, положенный своей серединой на
ребро камня -- для справедливого разделения добычи между
победителями.
Божко, не умевший работать без умственной и сердечной
любви к предмету порученного ему труда, широко объяснил
Сарториусу решающее значение весов в жизни человечества.
-- Еще покойник Дмитрий Иванович Менделеев, -- говорил он,
-- выше всего полюбил весы! Он свою периодическую систему
элементов и то меньше любил! Хотя, что ж! Там ведь все дело
основано на тех же весах: атомный вес, больше ничто!
Божко знал также, почему весовой прибор есть наиболее
назаметный и скудный предмет: потому что человек зорко
всматривается лишь в то, что лежит на весах -- в колбасу или в
хлеб, но что под ними -- он не замечает; а под хлебом и
колбасой находятся весы -- инструмент чести и справедливости,
простая нищая машина, считающая и берегущая священное добро
социализма, измеряющая пищу рабочего и колхозника в меру его
творящего труда и хозрасчета.
И с усердием, со скупостью к крошкам хлеба, пропадающим
благодаря неточности весов, Сарториус углубился в свои занятия.
Внутри его тайно ото всех встретились и сочетались два чувства
-- любовь к Москве Честновой и ожидание социализма. В его
неясном воображении представлялось лето, высокая рожь, голоса
миллионов людей, впервые устраивающихся на земле без тяготения
нужды и печали, и Москва Честнова, идущая к нему в жены
издалека, она обошла всю жизнь, пережила ее с несметным числом
людей и оставила годы терпения и чувства в темноте минувшей
молодости; она возвращалась такой же, только в бедном платье,
босая, с отросшими на работе руками, но более веселая и ясная,
чем была прежде; она нашла теперь удовлетворение для своего
блуждающего сердца...
Блуждающее сердце! Оно долго содрагается в человеке от
предчувствия, сжатое костями и бедствием ежедневной жизни, и
наконец бросается вперед, теряя свое тепло на холодных
прохладных дорогах.
Согнувшись над столом в учреждении, Сарториус как можно
скорее работал над улучшением устройства весов. Управляющий