путях развития изобразительных искусств, -- и кротко улыбался
от отчаяния. Иногда сюда же приходил и Виктор Васильевич Божко:
когда-то, ранее Сарториуса, Лиза намечалась для Божко в
качестве невесты, но увлекшись делами учреждения, житейской
атмосферой со всеми сослуживцами, Божко не видел пока острой
надобности уединяться квартирным браком и даже склонил Лизу на
утешение Сарториуса. Польза и счастье сослуживца затмили для
Божко стихию сердечных страстей, а очагом, согревающим его
личную душу, ему служил трест весов и гирь. Теперь, заставая
Сарториуса и Лизу у общей старушки, Виктор Васильевич прилагал
свое усердие к тому, чтобы они обручились; его прельщало то,
что молодые люди и полюбя друг друга останутся в том же
учреждении и профсоюзе и не выйдут из небольшой, но тесной
системы весовой промышленности.
Если же Сарториус не посещал Лизу, он ходил много верст по
городу, подолгу наблюдал, как вешают хлеб и овощ на
электрических весах его конструкции, и вздыхал от теснящегося в
нем, заунывного процесса неизменного существования. Затем,
когда ночные пустые трамваи поспешно мчались в последние рейсы,
Сарториус подолгу всматривался в чуждые непонятные лица редких
пассажиров. Он ожидал увидеть где-нибудь Москву Честнову, ее
милые волосы, свисающие вниз через раскрытое трамвайное окно,
когда ее голова лежит на подоконнике и спит на ветру движения.
Он любил ее постоянно; ее голос звучал для него всегда в
ближнем воздухе -- стоило ему вспомнить любое слово Москвы и
сейчас же он видел в своем воспоминании знакомый рот, верные
нахмуренные глаза и теплоту ее кротких уст. Иногда она снилась
Сарториусу, жалкая или уже усопшая, лежащая в бедности
последний день перед погребением. Сарториус просыпался в горе и
в жестокости и сейчас же принимался за какое-нибудь полезное
дело в своем учреждении, чтобы затмить в себе столь печальную и
неправильную мысль. Обычно же Сарториус снов не видел, не
обладая способностью к пустому переживанию.
Почти одинаково, лишь с небольшими изменениями, прошло
время в течении многих месяцев. Женщины давно оделись в теплые
шапки, открылись катки, деревья на бульварах уснули, храня снег
на ветвях до весны, электрические станции работали все более
напряженно, освещая растущую тьму, -- Москвы Честновой нигде не
было: ни в натуре, ни по справкам в адресном столе.
Среди одного зимнего дня Сарториус посетил доктора
Самбикина. Тот вернулся с ночной работы в клинике и сидел
неподвижно, следя за течением очередной загадки в своем уме.
Странно, что оба товарища встретились после своей разлуки
без радости, хотя Самбикин, как обычно, увидел в посещении
Сарториуса многозначительное явление. Он даже озадачился.
Затем выяснилось, что Самбикин любил Москву бессмысленно и
сознательно отошел от нее, чтобы решить в стороне всю проблему
любви в целом, потому что это слишком серьезная задача, --
бросаться же с головой в неизвестное дело недопустимо. И только
после достижения ясности своего чувственного вопроса Самбикин
думает встретиться с Москвой, чтобы прожить с ней остаток
времени до смертного сожжения.
-- Она теперь хромая, -- сказал еще Самбикин, -- и живет в
комнате члена осодмила товарища Комягина. Фамилия ее тоже стала
не Честнова.
-- Зачем же ты ее бросил хромую и одну? -- спросил
Сарториус. -- Ты ведь любил ее.
Самбикин чрезвычайно удивился:
-- Странно, если я буду любить одну женщину в мире, когда
их существует миллиард, а среди них есть наверняка еще большая
прелесть. Это надо сначала точно выяснить, здесь явное
недоразумение человеческого сердца -- больше ничего.
Сарториус, узнав адрес Москвы, оставил Самбикина одного.
Доктор не проводил Сарториуса до двери и сидел по-прежнему в
полной задумчивости по поводу всех важнейших задач
человечества, желая всемирной ясности и договоренности по всем
пунктам счастья и страдания.
Вечером Семен Сарториус вошел во двор бауманского жакта,
где жил Комягин. Институт Экспериментальной Медицины был
достроен за забором дома и освещен чистым огнем электричества.
У входа в домоуправление сидел старый нищий с лысой головой, а
шапка его лежала на земле пустотою вверх и поперек нее лежал
смычок от скрипки. Сарториус положил в шапку немного денег и
спросил у бедняка: почему у него лежит смычок.
-- Это мой знак, -- сказал старый человек. -- Я ведь
собираю не милостыню, а пенсию: я всю жизнь с упоением играл в
Москве, меня слышали здесь все поколения населения с
удовольствием -- пусть дают на харчи, пока смерти еще не время!
-- А вы бы играли на скрипке -- к чему побираться! --
посоветовал Сарториус.
-- Не могу, -- отказался старик. У меня руки трепещут от
волнения слабости. А это для искусства не годится -- я
халтурщиком быть не могу. Нищим -- могу.
В длинном коридоре старого дома пахло еще долголетними
остатками йодоформа и хлорной извести; здесь вероятно когда-то
в гражданскую войну был госпиталь и лежали красноармейцы, --
теперь живут жильцы.
Сарториус подошел к двери Комягина; за дверью слышался
тихий голос Москвы Честновой; должно быть она лежала в постели
и говорила с мужем-сожителем.
-- Ты помнишь, я тебе рассказывала, как я в детстве видела
темного человека с горящим факелом -- он бежал ночью по улице,
а была темная осень и такое низкое небо, что некуда...
дышать...
-- Помню, -- сказал мужской голос. -- Я же тебе давал
указания, как я бегал тогда на врагов: это был я.
-- Тот был старый, -- грустно сомневалась Москва.
-- Пускай старый. Когда человек живет в виде маленькой
девчонки, ей шестнадцатилетний кажется пожилым стариком.
-- Это верно, -- произнесла Москва; ее голос был немного
лукав, немного печален, точно она была сорокалетней женщиной 19
века и дело шло в большой квартире. -- Ты теперь сгорел и
обуглился.
-- Вполне правильно, Муся, -- сказал Комягин; он ее звал
сокращенно. -- Я исчезаю, я старая песня, мой маршрут
кончается, я скоро свалюсь в овраг личной смерти...
Муся промолчала, потом сказала:
-- И птица, какая пела твою песню, давно улетела в теплые
края. Ты какой-то весь жалкий человек, как бывший мужик!
-- Истерся весь, -- ответил Комягин. -- Все понятно.
Теперь ничего не люблю, кроме порядочка в нашей республике.
Муся кротко засмеялась, как она умела.
-- Ты рядовой запаса второго разряда! Как я тебя встретила
такого среди огромного количества?
Он объяснил:
-- А мир ведь не очень велик, я два раза специально
вдумывался в это. Когда на глобус глядишь или на карту, кажется
-- много, а так -- не очень, и все ведь учтено и записано:
можно в полчаса глазами пробежать весь регистр населения и
территории -- с именем, отчеством, фамилией и основными данными
характеристики!
В коридоре потух свет благодаря наступлению какого-то
максимального времени ночи и экономическому надзору
уполномоченного по энергии. Сарториус прислонился головой к
холодной канализационной трубе, которую когда-то обнимала
Москва, и слышал в ней с перерывами потоки нечистот верхних
этажей.
-- И даже хорошо, что вся земля мала: на ней можно смирно
жить! -- говорил Комягин.
Муся-Москва молчала. Наконец стукнула ее деревянная нога.
Сарториус понял, что она села.
-- Комягин, неужели ты был большевиком? -- спросила она.
-- Ну зачем -- не был нет никогда!
-- А почему тогда ты с факелом бежал в семнадцатом году,
когда я еще только росла?
-- Нужно было, -- сказал Комягин. -- В то время не было же
ведь ни милиции, ни осодмила -- тем более. Жителям приходилось
самообороняться ото всех врагов.
-- А где мы жили и ты, -- там были почти нищие и одни
голодающие... У моего отца имущество стоило рубля три, и то его
надо было сорвать с тела и вырвать из пуза, -- чего вы
сторожили, дураки, зачем ты с факелом бежал?
-- Инспектором самоохраны был, бежал -- посты проверял...
Когда всего мало, то значит бедность, а ее надо охранять тем
более, это самое дорогое, деревянная ложка делается
серебрянной! Вот тебе что!
-- А стрельнул кто и в тюрьме крик голосов начался?.. Ты
мне не ври!
-- Чего врать! Правда -- хуже. Стрельнул одинокий /тайный/
хулиган, а в тюрьме митинг был, там кормили хорошо и никто на
волю не уходил -- приходилось с боем выдворять на свободу. Я
тоже щи там ел у надзирателя по знакомству.
Москва долго снимала одежду, сопела и шевелила деревянной
ногой, -- она наверно укладывалась до утра.
Сарториус ждал в страхе дальнейшего конца. По коридору
изредка ходили жильцы в общую уборную, но к чужому человеку в
темноте они не присматривались, как привычные ко многим и
всяким непонятным явлениям.
-- Ты слепой в крапиве, -- сказала Москва за дверью. -- Не
ложись со мной, гадость такая!
-- Скрепишь, деревянная нога! -- терпеливо указал ей
Комягин. -- Ты жизни нашей сугубой не знаешь...
-- Нет, я знаю. Убить тебя надо, вот в чем жизнь.
-- Погоди, я ни одного дела не доделал, важнейших мыслей
не додумал...
-- Ну когда ж ты успеешь это, ведь ты стареешь... На что
ты надеешься?
Комягин скромно сообщил, что он надеется выиграть по займу
несколько тысяч рублей и тогда одумается от мыслей и закончит
все начатые дела.
-- Но ведь это может нескоро будет! -- печально говорила
Москва.
-- Если даже за час до смерти, и мне достаточно! --
определил Комягин. -- Все равно, хоть и не выиграю, хоть и не
сделаю свою жизнь нормальной, все равно -- я решил -- как
почувствую естественную погибель, так примусь за все дела и
тогда все закончу и соображу -- в какие-нибудь одни сутки, мне
больше не надо. Даже в час можно справиться со всеми житейскими
задачами!.. В жизни ничего особенного нету -- я специально
думал о ней и правильно это заметил. Ведь это только так
кажется, что нужно жить лет сто и едва лишь тебе хватит такого
времени на все задачи! Отнюдь неверно! Можно прожить попусту
лет сорок, а потом сразу как приняться за час до гроба, так все
исполнить в порядочке, зачем родился!..
Они больше не говорили. Комягин, судя по звукам, улегся на
полу и долго вздыхал от огорчения, что время идет, а дела его
стоят. Сарториус стоял в унынии, не имея никакого решения. Он
слышал, как кто-то запер наружную входную дверь и ушел спать в
свою комнату последним человеком. Но Сарториус не боялся
пробыть всю ночь во тьме коридора; он ждал -- не умрет ли
вскоре Комягин, чтобы самому войти в комнату и остаться там с
Москвой. Он не спал в ожидании, наблюдая в темной тишине, как
постепенно следует время ночи, полное событий. За третей
дверью, считая от канализационной трубы, начались закономерные
звуки совокупления; настенный бачок пустой уборной сипел
воздухом, то сильнее, то слабее, знаменуя работу могучего
водопровода; вдалеке, в конце коридора, одинокий жилец
принимался несколько раз кричать в ужасе сновидения, но утешить
его было некому и он успокаивался самостятельно; в комнате
напротив двери Комягина, кто-то, специально проснувшись,
молился богу шепотом: "Помяни меня, господи, во царствии твоем,
я ведь тоже тебя поминаю, -- дай мне что-нибудь фактическое,
пожалуйста прошу!" В других номерах коридора также происходили
свои события -- мелкие, но непрерывные и необходимые, так что
ночь была загружена жизнью и действием равносильно дню.
Сарториус слушал и понимал, насколько он беден, обладая лишь
единственным, замкнутым со всех сторон туловищем: Москва и