-- без них, говорит, дальше нетерпимо.
Прокофий хотел сказать, что жены -- тоже трудящиеся и им нет
запрета жить в Чевенгуре, а стало быть, пусть сам пролетариат
ведет себе за руки жен из других населенных мест, но вспомнил,
что Чепурный желает женщин худых и изнемогших, чтобы они не
отвлекали людей от взаимного коммунизма, и Прокофий ответил
Якову Титычу:
-- Разведете вы тут семейства и нарожаете мелкую буржуазию.
-- Чего ж ее бояться, раз она мелкая! -- слегка удивился
Яков Титыч. -- Мелкая -- дело слабое.
Пришел Копенкин и с ним Дванов, а Гопнер и Чепурный остались
наружи; Гопнер хотел изучить город: из чего он сделан и что в
нем находится.
-- Саша! -- сказал Прокофий; он хотел обрадоваться, но
сразу не мог. -- Ты к нам жить пришел? А я тебя долго помнил, а
потом начал забывать. Сначала вспомню, а потом думаю, нет, ты
уже умер, и опять забываю.
-- А я тебя помнил, -- ответил Дванов. -- Чем больше жил,
тем все больше тебя помнил, и Прохора Абрамовича помню, и Петра
Федоровича Кондаева, и всю деревню. Целы там они?
Прокофий любил свою родню, но теперь вся родня его умерла,
больше любить некого, и он опустил голову, работавшую для
многих и почти никем не любимую.
-- Все умерли, Саш, теперь будущее настанет...
Дванов взял Прокофия за потную лихорадочную руку и, заметив
в нем совестливый стыд за детское прошлое, поцеловал его в
сухие огорченные губы.
-- Будем вместе жить, Прош. Ты не волнуйся. Вот Копенкин
стоит, скоро Гопнер с Чепурным придут... Здесь у вас хорошо --
тихо, отовсюду далеко, везде трава растет, я тут никогда не
был.
Копенкин вздохнул про себя, не зная, что надо ему думать и
говорить. Яков Титыч был ни при чем и еще раз напомнил об общем
деле:
-- Что ж скажешь? Самим жен искать иль ты сам их гуртом
приведешь? Иные уж тронулись.
-- Ступай собери народ, -- сказал Прокофий, -- я приду и
там подумаю.
Яков Титыч вышел, и здесь Копенкин узнал, что ему надо
сказать.
-- Думать тебе за пролетариат нечего, он сам при уме...
-- Я тут с Сашей пойду, -- произнес Прокофий.
-- С Сашей -- тогда иди думай, -- согласился Копенкин, -- я
думал, ты один пойдешь.
На улице было светло, среди пустыни неба над степной
пустотой земли светила луна своим покинутым, задушевным светом,
почти поющим от сна и тишины. Тот свет проникал в чевенгурскую
кузницу через ветхие щели дверей, в которых еще была копоть,
осевшая там в более трудолюбивые времена. В кузницу шли люди,
-- Яков Титыч всех собирал в одно место и сам шагал сзади всех,
высокий и огорченный, как пастух гонимых. Когда он поднимал
голову на небо, он чувствовал, что дыхание ослабевает в его
груди, будто освещенная легкая высота над ним сосала из него
воздух, дабы сделать его легче, и он мог лететь туда. "Хорошо
быть ангелом, -- думал Яков Титыч, -- если б они были. Человеку
иногда скучно с одними людьми".
Двери кузницы отворились, и туда вошли люди, многие же
остались наружи.
-- Саша, -- тихо сказал Прокофий Александру, -- у меня нет
своего двора в деревне, я хочу остаться в Чевенгуре, и жить
надо со всеми, иначе из партии исключат, ты поддержи меня
сейчас. И тебе ведь жить негде, давай тут всех в одно покорное
семейство сорганизуем, сделаем изо всего города один двор.
Дванов видел, что Прокофий томится, и обещал ему помочь.
-- Жен вези! -- закричали Прокофию многие прочие. -- Привел
нас да бросил одних! Доставляй нам женщин сюда, аль мы
н/е'люди! Нам одним тут жутко
-- не живешь, а думаешь! Про товарищество говоришь, а женщина
человеку кровный товарищ, чего ж ее в город не поселяешь?
Прокофий поглядел на Дванова и начал говорить, что коммунизм
есть забота не одного его, а всех существующих пролетариев;
значит, пролетарии должны жить теперь своим умом, как то и было
постановлено на последнем заседании Чевенгурского ревкома.
Коммунизм же произойдет сам, если в Чевенгуре нет никого, кроме
пролетариев, -- больше нечему быть.
И Чепурный, стоявший вдалеке, вполне удовлетворился словами
Прокофия, -- это была точная формулировка его личных чувств.
-- Что нам ум? -- воскликнул один прочий. -- Мы хотим жить
по желанию!
-- Живите, пожалуйста, -- сразу согласился Чепурный. --
Прокофий, езжай завтра женщин собирать!
Прокофий досказал еще немного про коммунизм: что он все
равно в конце концов полностью наступит и лучше заранее его
организовать, чтоб не мучиться; женщины же, прибыв в Чевенгур,
заведут многодворье вместо одного Чевенгура, где живет ныне
одна сиротская семья, где бродят люди, меняя ночлеги и привыкая
друг другу от неразлучности.
-- Ты говоришь: коммунизм настанет в конце концов! -- с
медленностью произнес Яков Титыч. -- Стало быть, на самом
коротке -- где близко конец, там коротко! Стало быть, вся
долгота жизни будет проходить без коммунизма, а зачем тогда нам
хотеть его всем туловищем? Лучше жить на ошибке, раз она
длинная, а правда короткая! Ты человека имей в виду!
Лунное забвение простиралось от одинокого Чевенгура до самой
глубокой вышины, и там ничего не было, оттого и лунный свет так
тосковал в пустоте. Дванов смотрел туда, и ему хотелось закрыть
сейчас глаза, чтобы открыть их завтра, когда встанет солнце и
мир будет снова тесен и тепл.
-- Пролетарская мысль! -- определил вдруг Чепурный слово
Якова Титыча; Чепурный радовался, что пролетариат теперь сам
думает головой и за него не надо ни думать, ни заботиться.
-- Саша! -- растерянно сказал Прокофий, и все его стали
слушать. -- Старик верно говорит! Ты помнишь -- мы с тобой
побирались. Ты просил есть, и тебе не давали, а я не просил, я
лгал и вымажживал и всегда ел соленое и курил папиросы.
Прокофий было остановился от своей осторожности, но потом
заметил, что прочие открыли рты от искреннего внимания, и не
побоялся Чепурного сказать дальше:
-- Отчего нам так хорошо, а неудобно? Оттого, как правильно
высказался здесь один товарищ, -- оттого, что всякая правда
должна быть немного и лишь в самом конце концов, а мы ее, весь
коммунизм, сейчас устроили, и нам от нее не совсем приятно!
Отчего у нас все правильно, буржуев нет, кругом солидарность и
справедливость, а пролетариат тоскует и жениться захотел?
Здесь Прокофий испугался развития мысли и замолчал. За него
досказал Дванов:
-- Ты хочешь посоветовать, чтоб товарищи пожертвовали
правдой -- все равно она будет жить мало и в конце, -- а
занялись бы другим счастьем, которое будет жить долго, до самой
настоящей правды!
-- Да ты это знаешь, -- грустно проговорил Прокофий и вдруг
весь заволновался. -- Ты знаешь, как я любил свою семью и свой
дом в нашей деревне! Из-за любви ко двору я тебя, как буржуя,
выгнал помирать, а теперь я хочу здесь привыкнуть жить, хочу
устроить для бедных, как для родных, и самому среди них
успокоиться, -- и никак не могу...
Гопнер слушал, но ничего не понимал; он спросил у Копенкина,
но тот тоже не знал, чего здесь кому надо, кроме жен. "Вот
видишь, -- сообразил Гопнер, -- когда люди не действуют -- у
них является лишний ум, и он хуже дурости".
-- Я тебе, Прош, пойду лошадь заправлю, -- пообещал
Чепурный. -- Завтра ты на заре трогайся, пожалуйста,
пролетариат любви захотел: значит, в Чевенгуре он хочет все
стихии покорить, это отличное дело!
Прочие разошлись ожидать жен -- теперь им недолго осталось,
-- а Дванов и Прокофий вышли вместе за околицу. Над ними, как
на том свете, бесплотно влеклась луна, уже наклонившаяся к
своему заходу; ее существование было бесполезно -- от него не
жили растения, под луною молча спал человек; свет солнца,
озарявший издали ночную сестру земли, имел в себе мутное,
горячее и живое вещество, но до луны этот свет доходил уже
процеженным сквозь мертвую долготу пространства, -- все мутное
и живое рассеивалось из него в пути, и оставался один истинный
мертвый свет. Дванов и Прокофий ушли далеко, голоса их почти
смолкли от дальности и оттого, что они говорили тихо. Копенкин
видел ушедших, но смущался пойти за ними -- оба человека,
показалось ему, говорили печально, и к ним стыдно сейчас
подходить.
Дорогу под ногами Дванова и Прокофия скрыл мирный бурьян,
захвативший землю под Чевенгуром не от жадности, а от
необходимости своей жизни; два человека шли разрозненно, по
колеям некогда проезжего тракта: каждый из них хотел
почувствовать другого, чтобы помочь своей неясной блуждающей
жизни, но они отвыкли друг от друга -- им было неловко, и они
не могли сразу говорить без стеснения. Прокофию было жалко
отдавать Чевенгур в собственность жен, пролетариев и прочих --
одной Клавдюше ему было ничего не жаль подарить, и он не знал
почему. Он сомневался, нужно ли сейчас истратить, привести в
ветхость и пагубность целый город и все имущество в нем -- лишь
для того, чтобы когда-нибудь, в конце, на короткое время
наступила убыточная правда; не лучше ли весь коммунизм и все
счастье его держать в бережном запасе -- с тем чтобы изредка и
по мере классовой надобности отпускать его массам частичными
порциями, охраняя неиссякаемость имущества и счастья.
-- Они будут довольны, -- говорил убежденно и почти радуясь
Прокофий. -- Они привыкли к горю, им оно легко, дадим пока им
мало, и они будут нас любить. Если же отдадим сразу все, как
Чепурный, то они потом истратят все имущество и снова захотят,
а дать будет нечего, и они нас сместят и убьют. Они же не
знают, сколько чего у революции, весь список города у одного
меня. А Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и
наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом. А мы до
конца никогда не допустим, мы будем давать счастье помаленьку,
и опять его накоплять, и нам хватит его навсегда. Ты скажи,
Саш, это верно так надо?
Дванов еще не знал, насколько это верно, но он хотел
полностью почувствовать желания Прокофия, вообразить себя его
телом и его жизнью, чтобы самому увидеть, почему по его будет
верно. Дванов прикоснулся к Прокофию и сказал:
-- Говори мне еще, я тоже хочу здесь жить.
Прокофий оглядел светлую, но неживую степь и Чевенгур
позади, где луна блестела в оконных стеклах, а за окнами спали
одинокие прочие, и в каждом из них лежала жизнь, о которой
теперь необходимо было заботиться, чтобы она не вышла из
тесноты тела и не превратилась в постороннее действие. Но
Дванов не знал, что хранится в каждом теле человека, а Прокофий
знал почти точно, он сильно подозревал безмолвного человека.
Дванов вспоминал многие деревни и города и многих людей в
них, а Прокофий попутно памяти Александра указывал, что горе в
русских деревнях -- это есть не м/у'ка, а обычай, что
выделенный сын из отцовского двора больше уж никогда не
является к отцу и не тоскует по нем, сын и отец были связаны
нисколько не чувством, а имуществом; лишь редкая странная
женщина не задушила нарочно хотя бы одного своего ребенка на
своем веку, -- и не совсем от бедности, а для того, чтобы еще
можно свободно жить и любиться со своим мужиком.
-- Вот сам видишь, Саш, -- убедительно продолжал Прокофий,
-- что от удовлетворения желаний они опять повторяются и даже
нового чего-то хочется. И каждый гражданин поскорее хочет
исполнить свои чувства, чтобы меньше чувствовать себя от
мученья. Но так на них не наготовишься -- сегодня ему имущество
давай, завтра жену, потом счастья круглые сутки, -- это и
история не управится. Лучше будет уменьшать постепенно
человека, а он притерпится: ему так и так все равно страдать.
-- Что же ты хочешь сделать, Прош?