главную идею оставить в нетронутом запасе -- и лишь изредка
возвращаться к ней для своего счастья.
-- Пиюсь, -- обратился Дванов, -- правда ведь, что Чевенгур
у нас с тобой душевное имущество? Его надо беречь как можно
поскупей и не трогать каждую минуту!
-- Это можно! -- с ясностью подтвердил Пиюся. -- Пускай
только тронет кто -- сразу ляпну сердце прочь!
-- В Чевенгуре тоже люди живут, им надо жить и кормиться,
-- все дальше и все успокоенней думал Дванов.
-- Конечно, надо, -- согласно полагал Пиюся. -- Тем более
что тут коммунизм, а народ худой% Разве в теле Якова Титыча
удержится коммунизм, когда он тощий? Он сам в своем теле еле
помещается!
Они подошли к заглохшей, давно задернелой балке; своим
устьем эта балка обращалась в пойму реки Чевенгурки и там
погашалась в долине. По широкому дну балки гноился ручей,
питающийся живым родником в глубине овражного верховья; ручей
имел прочную воду, которая была цела даже в самые сухие годы, и
по берегам ручья всегда росла свежая трава. Больше всего
Дванову сейчас хотелось обеспечить пищу для всех чевенгурцев,
чтобы они долго и безвредно для себя жили на свете и доставляли
своим наличием в мире покой неприкосновенного счастья в душу и
в думу Дванова; каждое тело в Чевенгуре должно твердо жить,
потому что только в этом теле живет вещественным чувством
коммунизм. Дванов в озабоченности остановился.
-- Пиюсь, -- сказал он, -- давай плотину насыпем поперек
ручья. Зачем здесь напрасно, мимо людей течет вода?
-- Давай, -- согласился Пиюся. -- А кто воду будет пить?
-- Земля летом, -- объяснил Дванов; он решил устроить в
долине балки искусственное орошение, чтобы будущим летом, по
мере засухи и надобности, покрывать влагой долину и помогать
расти питательным злакам и травам.
-- Тут огороды будут хороши, -- указал Пиюся. -- Тут жирные
места, --
сюда со степей весной чернозем несет, а летом от жары одни
трещины и сухие пауки.
Через час Дванов и Пиюся принесли лопаты и начали рыть
канаву для отвода воды из ручья, чтобы можно было строить
плотину на сухом месте. Дождь ничуть не переставал, и трудно
было рвать лопатой задернелый промокший покров.
-- Зато люди будут всегда сыты, -- говорил Дванов, с
усердием жадности работая лопатой.
-- Еще бы! -- отвечал Пиюся. -- Жидкость -- великое дело.
Теперь Дванов перестал бояться за утрату или повреждение
главной своей думы -- о сохранности людей в Чевенгуре: он нашел
вторую, добавочную идею -- орошение балки, чтобы ею отвлекаться
и ею помогать целости первой идеи в самом себе. Пока что Дванов
еще боялся пользоваться людьми коммунизма, он хотел жить тише и
беречь коммунизм без ущерба, в виде его первоначальных людей.
В полдень Гопнер добыл огонь водяным насосом, в Чевенгуре
раздался гул радости, и Дванов с Пиюсей тоже побежали туда.
Чепурный уже успел развести костер и варил на нем котелок супа
для Якова Титыча, торжествуя от своего занятия и от гордости,
что в Чевенгуре на сыром месте пролетарии сумели сделать огонь.
Дванов сказал Гопнеру о своем намерении делать оросительную
плотину на ручье, дабы лучше росли огороды и злаки. Гопнер на
это заметил, что без шпунта не обойтись, нужно найти в
Чевенгуре сухое дерево и начинать делать шпунтовые сваи. И
Дванов с Гопнером до вечера искали сухое дерево, пока не дошли
до старого буржуазного кладбища, очутившегося уже вне Чевенгура
благодаря сплочению города в тесноту от переноски домов на
субботниках; на кладбище богатые семейства ставили высокие
дубовые кресты по своей усопшей родне, и кресты стояли десятки
лет над могилами, как деревянное бессмертие умерших. Эти кресты
Гопнер нашел годными для шпунта, если снять с них перекладины и
головки Иисуса Христа.
Поздно вечером Гопнер, Дванов, Пиюся и еще пятеро прочих
взялись корчевать кресты; позже, покормив Якова Титыча, прибыл
Чепурный и тоже принялся за корчевку, в помощь уже трудившимся
для будущей сытости Чевенгура.
Неслышным шагом, среди звуков труда, со степи на кладбище
вступили две цыганки; их никто не заметил, пока они не подошли
к Чепурному и не остановились перед ним. Чепурный раскапывал
корень креста и вдруг почуял, что чем-то пахнет сырым и теплым
духом, который уже давно вынес ветер из Чевенгура; он перестал
рыть и молча притаился -- пусть неизвестное еще чем-нибудь
обнаружится, но было тихо и пахло.
-- Вы чего здесь? -- вскочил Чепурный, не разглядев
цыганок.
-- А нас малый встретил да послал, -- сказала одна цыганка.
-- Мы в жены пришли наниматься.
-- Проша! -- вспоминая, улыбнулся Чепурный. -- Где он есть?
-- А тамо, -- ответили цыганки. -- Он нас пощупал от
болезни, да и погнал. А мы шли-шли, да и дошли, а вы могилы
роете, а невест хороших у вас нету...
Чепурный со смущением осмотрел явившихся женщин. Одна была
молода и, видимо, молчалива; ее маленькие черные глаза выражали
терпение мучительной жизни, остальное же лицо было покрыто
утомленной, жидкой кожей; эта цыганка имела на теле
красноармейскую шинель, а на голове фуражку кавалериста, и ее
черные свежие волосы показывали, что она еще молода и могла бы
быть хороша собой, но время ее жизни до сих пор проходило
трудно и напрасно. Другая цыганка была стара и щербата, однако
она глядела веселее молодой, потому что от долголетней привычки
к горю ей казалась жизнь все легче и счастливей, -- того горя,
которое повторяется, старая женщина уже не чувствовала: оно от
повторения становилось облегчением.
Благодаря нежному виду полузабытых женщин Чепурный
растрогался. Он поглядел на Дванова, чтобы тот начинал говорить
с прибывшими женами, но у Дванова были слезы волнения на
глазах, и он стоял почти в испуге.
-- А коммунизм выдержите? -- спросил Чепурный у цыганок,
слабея и напрягаясь от трогательности женщин. -- Ведь тут
Чевенгур, бабы, вы глядите!
-- Ты, красавец, не пугай! -- с быстротой и привычкой к
людям сказала старшая цыганка. -- Мы не такое видали, а
женского ничего не прожили -- сюда принесли. А ты чего
просишь-то? Твой малый сказал -- всякая живая баба тут невестой
будет, а ты уж -- не выдержим! Что мы выдержали, того нам тут
не держать -- легче будет, жених!
Чепурный выслушал и сформулировал извинение:
-- Конечно, выдержишь! Это я тебе на пробу сказал. Кто
капитализм на своем животе перенес, для того коммунизм --
слабость.
Гопнер неутомимо выкапывал кресты, словно две женщины вовсе
не пришли в Чевенгур, и Дванов тоже нагнулся на работу, чтобы
Гопнер не считал его интересующимся женщинами.
-- Ступайте, бабы, в население, -- сказал для цыганок
Чепурный. -- Берегите там людей своей заботой, видите -- мы для
них мучаемся.
Цыганки пошли к мужьям в Чевенгур.
Прочие сидели по домам, в сенцах и в сараях и делали руками
кто что мог: одни стругали доски, другие с успокоившейся душой
штопали мешки, чтобы набрать в них зерен из степных колосьев,
третьи же ходили со двора на двор и спрашивали: "Иде дырья?" --
в дырьях стен и печей они искали клопов и там душили их. Каждый
прочий заботился не для своей пользы, прочий человек видел, как
Гопнер чинил крышу над Яковом Титычем, и, желая утешения своей
жизни, тоже начал считать своим благом какого-нибудь другого
чевенгурца -- и для него приступил к сбору зерен или к очистке
досок, а из досок, может быть, собьет какой-нибудь подарок или
вещь. Те же, кто душил клопов, еще не нашли себе в определенном
человеке единственного блага, от которого наступает душевный
покой и хочется лишь трудиться для охраны выбранного человека
от бедствий нужды, -- те просто от растраты сил чувствовали
свежесть своего устающего тела; однако они тоже немного
утешались, что людей больше не будут кусать клопы; даже водяной
насос и тот спешил работать, чтобы нагреть огня для Якова
Титыча, хотя ветер и машина -- не люди.
Прочий по имени Карчук доделал длинный ящик и лег спать,
вполне удовлетворенный, хотя и не знал, для чего потребуется
ящик Кирею, которого Карчук начал чувствовать своей душевной
необходимостью.
А Кирей, устроив жернов, отправился подавить немного клопов,
а потом тоже пошел на отдых, решив, что теперь бедному человеку
стало гораздо лучше: паразит перестанет истощать его худое
тело; кроме того, Кирей заметил, что прочие часто глядели на
солнце -- они им любовались за то, что оно их кормило, а
сегодня все чевенгурцы обступили водяной насос, который крутил
ветер, и тоже любовались на ветер и деревянную машину; тогда
Кирей почувствовал ревностный вопрос -- почему при коммунизме
люди любят солнце и природу, а его не замечают -- и вечером еще
раз пошел губить клопов по жилищам, чтобы трудиться не хуже
природы и деревянной машины.
Только что Карчук, не додумав про свой ящик, задремал, как в
дом вошли две цыганки. Карчук открыл глаза и безмолвно
испугался.
-- Здравствуй, жених! -- сказала старая цыганка. -- Корми
нас, а потом спать клади: хлеб вместе и любовь пополам.
-- Чего? -- спросил полуглухой Карчук. -- Мне не нужно, мне
и так хорошо, я про товарища думаю...
-- Зачем тебе товарищ? -- заспорила пожилая цыганка, а
молодая молча и совестливо стояла. -- Ты свое тело со мной
разделишь, вещей не жалко будет, товарища забудешь, -- вот
истинно тебе говорю!
Цыганка снряла платок и хотела сесть на ящик, что был готов
для Кирея.
-- Не трожь ящик! -- закричал Карчук от страха порчи ящика.
-- Не тебе заготовлен!
Цыганка взяла платок с ящика и женски обиделась.
-- Эх ты, несдобный! Нечего тебе клюкву хотеть, когда
морщиться не умеешь...
Две женщины вышли и легли спать в чулане без брачного тепла.
Симон Сербинов ехал в трамвае по Москве. Он был усталый,
несчастный человек, с податливым быстрым сердцем и циническим
умом. Сербинов не взял билета на проезд и почти не желал
существовать, очевидно, он действительно и глубоко разлагался и
не мог чувствовать себя счастливым сыном эпохи, возбуждающим
сплошную симпатию; он чувствовал лишь энергию печали своей
индивидуальности. Он любил женщин и будущее и не любил стоять
на ответственных постах, уткнувшись лицом в кормушку власти.
Недавно Сербинов возвратился с обследования социалистического
строительства в далеких открытых равнинах Советской страны.
Четыре месяца он медленно ездил в глубокой, природной тишине
провинции. Сербинов сидел в уиках, помогая тамошним большевикам
стронуть жизнь мужика с ее дворового корня, и читал вслух Глеба
Успенского в избах-читальнях. Мужики жили и молчали, а Сербинов
ехал дальше в глубь Советов, чтобы добиться для партии точной
правды из трудящейся жизни. Подобно некоторым изможденным
революционерам, Сербинов не любил рабочего или деревенского
человека, -- он предпочитал иметь их в массе, а не в
отдельности. Поэтому Сербинов со счастьем культурного человека
вновь ходил по родным очагам Москвы, рассматривал изящные
предметы в магазинах, слушал бесшумный ход драгоценных
автомобилей и дышал их отработанным газом, как возбуждающими
духами.
Сербинов путешествовал по городу, словно по бальной зале,
где присутствует ожидающая его дама, только она затеряна
вдалеке, среди теплых молодых толп и не видит своего
заинтересованного кавалера, а кавалер не может дойти до нее,
потому что он имеет объективное сердце и встречает других
достойных женщин, настолько исполненных нежности и
недоступности, что делается непонятным, как рождаются дети на
свете; но чем больше Сербинов встречал женщин и видел