чаще приходится. Строг был Самуил-баца, отец мой приемный, тяжко учил,
всех выучил; одна я, дура, на рожон из-за тебя поперлась... спи, Джош, это
я так, поскулить перед сном захотелось...
Женщина боялась признаться псу, что ей страшно спать. Перед закрытыми
глазами все время вставало суровое лицо отца, Самуила-турка из Шафляр,
которого шафлярцы прозвали Самуилом-бацой, что на подгальском наречии
значило "Старший пастух" или попросту "Пастырь". Призрачный лик хмурился,
сдвигая косматые брови, в выпуклых жабьих глазах турка блестел гневный
огонь, и почему-то из-за плеча отцовского выглядывало, издевательски
покачиваясь, рыжее петушиное перо.
Женщина уже видела однажды залихватски заломленный берет, на котором
серебряной пряжкой было заколото точно такое же перо.
Если бы она могла молиться, то молилась бы, чтоб ей не довелось
увидеть его во второй раз.
"Прости, батька Самуил, - губы женщины беззвучно шевелились,
заставляя одноухого пса вздрагивать и на миг выныривать из чуткой собачьей
дремы, - прости ослушницу... Ведь знала же, помнила, в душе тавром выжгла
слова твои: "Не воруйте, дети, у дьявола, ибо дьявол берет по праву
обмана, но все же по праву; а мы просто берем! Опасайтесь многих, но не
бойтесь никого - кроме Великого Здрайцы!" [Здрайца - по-польски означает
то же, что и древнееврейское "Сатан", то есть Сатана: Изменник, Предатель,
Противоречащий] Вот и вышло так, Самуил-баца, что твоя глупая дочь Марта,
бывшая гроза шафлярских мальчишек, бежит теперь испуганной косулей от
охотника, и нет ей убежища на всем белом свете! Ах, Джош, Джош-Молчальник,
что ж ты сделал со мной!.. что я сама с собой сделала..."
Когда женщина, зовущая себя Мартой, все же заснула, то приснился ей
день, когда она впервые поняла недозрелым детским умишком, что родилась
воровкой.
В тот день она чуть было не украла у приемного отца удовольствие от
послеобеденной трубки.
А Самуил-баца поймал ее, что говорится, за руку, и потом долго
смеялся, раздувая ноздри орлиного носа и топорща жесткие седые усы.
Дождь бродил вокруг шалаша, и Марта теснее прижималась к теплому боку
пса, вздрагивающего во сне.
Джошу снился ночной лес, гроза и человек, повешенный на собственном
поясе, привязанном к потолочной балке заброшенной сторожки.
Джошу снился он сам.
Без малого полвека минуло с той памятной весны, когда стаяли снега, и
со стороны весело зазеленевшей Магурской Громады явился в Шафляры
незнакомый турок. Впрочем, турком прозвали его сами шафлярцы за длинную,
диковинно выгнутую трубку, которая вечно дымилась у незнакомца в зубах, да
еще за внимательные смоляные глаза навыкате. Темной же мастью и птичьим
носом здесь трудно было кого-нибудь удивить - добрая половина бескидских
мужиков была чернявой и клювастой. Поселился гость в хате столетнего
дедушки Кшися, и все три с половиной года, что остались старику до прихода
костлявой, не мог нарадоваться одинокий Кшись на своего постояльца,
которого перед смертью назвал сыном. Сами шафлярцы, не шибко жаловавшие
чужаков, тоже на удивление быстро привыкли и к пришельцу, и к его имени
Самуил, непривычно звучащему для местного слуха - работал Самуил-турок за
троих, на святые образа крестился исправно, пил с умом, ругаться умел так,
что самые завзятые сквернословы плотней натягивали бараньи шапки на уши и
хмыкали в курчавые бороды, девок без нужды не портил, а мужние бабы
частенько бегали в лес за ушедшим на охоту Самуилом в отсутствие законных
муженьков, выгнавших стада к Озерам.
Но детей от турка не рождалось, а на горячем он не попадался.
Так что все были довольны, потому как по эту сторону Татр любили
иметь в доме хозяйку, которая нравится другим - раз со мной живет, значит,
и я не из пустобрехов.
Опять же последнюю неделю перед смертью дедушки Кшися, во времена его
молодости не раз и не два выбиравшегося бацой - старшим пастухом, чье
слово для прочих главней отцовского, - Самуил-турок безвылазно сидел в
хате, поил старика травяными отварами и держал за иссохшую руку, забывая
поесть и урывая клочки сна, когда старика чуточку отпускало. А после
похорон впервые отправился с шафлярскими пастухами в Косцелец - и те, кто
помнил тот давний выпас, говаривали, что словно дедушка Кшись встал из
гроба и каркающим голосом Самуила-турка отдавал приказы: дойных овец и коз
отправить на Крулеву гору, баранов с козлами и ярок с ягнятами - здесь
оставить, коров к Озерам, волов согнать в редкий лес над речкой...
Так и стал с того дня из Самуила-турка Самуил-баца.
А к неизменной трубке добавилась в руках Самуила пастушья чупага -
малый топорик на длинном древке, с медными колечками на конце топорища.
Всякий уважающий себя подгальский пастух умел в танце прыгать через свою
чупагу, ухватившись руками за лезвие и за топорище, а когда поднимался
пастуший топорик не для забавы, а для мужской кровавой потехи, то
частенько приходилось после сколачивать домовины для неудачников.
Тут поначалу косились на Самуила односельчане - что-что, а прыгать
козлом новый баца был не горазд. Как-то раз явился в Шафляры
Мардула-разбойник, знатный овцекрад, о котором говаривали, что ему
человеку шею свернуть - как иному высморкаться. Явился и давай шутки
шутить: дескать, в старом стаде новый вожак, холощеный валух шафлярских
баранов водит! Слово за слово, встали друг перед другом Самуил с
Мардулой-разбойничком на зеленом лугу, заметался неистовый Мардула вокруг
хмурого турка, как грозовой вихрь вокруг старого утеса, плеснула медным
звоном Мардулина чупага... пляшет Мардула, а в руках у Самуила-бацы уже
две чупаги: и своя, и разбойничья. Что сделал, когда успел, как утес у
вихря молнию из пальцев выкрал - не увидели того шафлярцы. Схватился
Мардула за нож, рванул из-за пояса и замер на месте, ровно забыл, что с
ножом делать собирался.
- Ты чего мою чупагу держишь? - спрашивает у турка.
Незлобно спрашивает, скорей удивленно.
- А ты мне ее подарил, - отзывается Самуил-баца. - Только что. Как
побратиму. Прими взамен мою и поклонимся друг другу в пояс.
Когда шафлярцы позже рассказывали эту небывальщину соседям, то в
конце всегда добавляли: хотите верьте, хотите нет, только тем дело и
кончилось.
Так и жил Самуил-баца в Шафлярах. На четвертый год женился, взял за
себя немую Баганту, овдовевшую еще до его прихода в село, и жил с
безъязыкой душа в душу. А детей не имел. Не хотел или не мог - но на
вторую зиму после свадьбы исчез из Шафляр до середины весны и по
возвращении привел с собой мальчонку. Подобрал где-то. Баганта приняла
хлопца как сына родного, Самуил-баца имя приемышу дал - назвали Яном, а
пока маленький был, Яносиком звался. С той поры и пошло: раз в три-четыре
зимы исчезал Самуил из Шафляр, скитался где-то до полугода и возвращался с
приемышем. Когда с мальцом, когда с девкой. И все как один: лядащенькие,
чернявые да востроносенькие. Галчата и галчата, словно родные дети турка -
а когда охотник Собек бросил как-то со зла: "Воронье!", так назавтра забыл
имя родной матери.
Взаправду забыл, на трезвую голову. Ему уж кто только не говорил:
"Мамашу твою Кристой зовут!", а он кивнет, полдня проходит, шепча под нос:
"Криста... Криста, мамонька...", и к вечеру снова ко всем цепляется: "Люди
добрые, как вы маму мою кличете?!"
У самой матери спрашивать стеснялся.
Росли приемные дети Самуила-бацы и немой Баганты, вырастали, стукнул
старшему Яну девятнадцатый годок - и ушел Ян из родного дома. Ушел себе и
ушел, мало ли с какой стати человеку жизнь в Шафлярах немилой показалась!
Ан нет, не так-то просто: следом за Яном спустя три года покинула село и
сестра Янова, красавица Тереза. Много парней сохло по статной Терезе,
только не выбрала она из них ни единого, жила себе ни богу свечка ни черту
кочерга; такой и ушла восвояси. Вот и повелось с тех пор: справит
очередной Самуилов приемыш дважды девятый день рождения - откуда только
знал Самуил-баца, когда родились его найденыши?! - и вскоре расстается с
отцовским домом.
Куда уходили, где оседали - не знал никто.
Разве что, может, кроме старого Самуила. Да этот разве скажет?! -
проще немую Баганту разговорить...
И если бы сказал кто шафлярцам, что уважаемый всеми Самуил-баца тайно
учит своих приемных детей воровскому ремеслу, поскольку сам природный вор,
и даже не такой вор, каких мало, а такой, каких и вовсе-то нет на свете -
ох, и намяли бы пастухи болтуну-всезнайке бока!
А зря.
Дорога на Тынец испокон веку считалась оживленной. Скрипели повозки,
запряженные меланхолично моргающими волами, время от времени пролетал,
покрикивая, спешащий верховой, богомольцы серыми стайками брели в тынецкий
монастырь, пользующийся славой святого места; по обочине местные пастухи
гнали на продажу блеющих овец, и бродячие монахи блудливо цеплялись к
бабам, отправившимся с утра на рынок.
Марта ехала на телеге, почти целиком заставленной дерюжными мешками с
мукой. Мучная пыль пудрой оседала на темных волосах женщины, набивалась в
рот и в нос, затрудняя дыхание, но все же это было лучше, чем тащиться
пешком. Одноухий Джош развалистой рысцой бежал рядом, вывалив розовый
язык, и искоса поглядывал на правившего волами мельника - тихого
крохотного старичка с благостным выражением на выцветшем от возраста лице,
отчего мельник напоминал затертые статуи святых, каких много понаставлено
заботами окрестных резчиков в церквях Ополья и Тенчина.
С другой стороны телеги шагал сын мельника - низкорослый крепыш с
плечами шириной в стол. При виде его медвежьей стати сразу приходило в
голову, что мельничиха в молодости согрешила с кем-то из ядреных
здоровяков-гуралей [гурали - вольные горцы Подгалья, чей быт в родных
горах был подобен быту запорожских казаков], любивших в свободное от
разбоя время молоть муку на чужих жерновах.
Изредка сын мельника отставал и, делая вид, что попросту глядит по
сторонам, по-звериному быстро косился на собаку Марты, зажигая в глазах
неприятные зеленые огоньки. Сама Марта один раз заметила это, но не
придала значения: мало ли что, может, парня в детстве сельские кобели
рвали, вот и не любит собак!
Пегая морда Джоша излучала полнейшее равнодушие ко всему на свете.
- До самого Тыньца с нами поедешь, дочка? - добродушно спросил
мельник, погладив ладошкой вспотевшую на солнце плешь. - Ты думай, а то я
еще волов у Жабьей Струги поить стану... что ж тебе зря ждать возле
колодца-то!
- А где этот колодец? - поинтересовалась Марта.
- Да тут рядышком, за сгоревшим явором, где поворот к монастырю...
как подъезжать станем, услышишь: лягухи там стрекочут, что твои соловьи!
- Нет, дедушка, тогда я вас ждать не стану. Мне-то как раз в
монастырь и надо, к аббату Ивоничу.
- К Яну Ивоничу? Божий человек, таких на нашей земле по пальцам
перечесть можно... бедных оделяет, к монастырским крестьянам милостив,
исповедует чище святого Павла, чужого гроша в жизни не взял...
Марта невольно улыбнулась, как если бы мельник сказал что-то очень
смешное, и старик недовольно заворочался, заметив краем глаза эту улыбку.
- Святой человек ксендз [ксендз - священнослужитель] Ян, - еще раз
повторил он с нажимом. - Глядишь, вскорости епископом станет. Люди и так
уже судачат: настоятель тынецкого монастыря - и не епископ. Не поладил с
кем в Риме, что ли? А ты знакома с ним, дочка, или как?
- Немного, - Марта обеими руками взбила свои пышные волосы, и белесое