черных мыслей, моего уродства и моей силы. Дикое, неистовое море. Волны
катились к берегу одна за другой, между ними пролегали глубокие пепельные
впадины. Над мрачным простором громоздились тяжелые, замысловатые тучи.
Массивные и бесформенные, они были обрамлены холодной и легкой как перышко
каймой, а в самой их гуще призрачно серел кусочек серо-голубого неба.
Вдали над свинцовыми волнами вставали черно-красные скалы мыса. В этой
картине были слиты воедино движение и неподвижность, беспрестанное
шевеление темных сил и застывшая монолитность металла.
Мне вдруг вспомнились слова Касиваги, сказанные в день нашего
знакомства. Он говорил, что самые кошмарные зверства и жестокости
зарождаются в ясный весенний день, когда вокруг зеленеет подстриженная
травка и ласково светит солнце.
Сейчас я стоял над яростным морем, в лицо мне дул злой ветер. Не было
здесь ни зеленого газона, ни весеннего солнца. Но дикая эта природа была
куда ближе моему сердцу, чем сияние тихого и ясного дня. Здесь я ни от
кого и ни от чего не зависел. Ничто мне не угрожало.
Можно ли назвать жестокими овладевшие мной в этот миг думы?
Не знаю, но всколыхнувшееся в моей душе чувство озарило меня изнутри,
высветило значение явившегося мне на поле откровения. Я не пытался
охватить его рассудком, а просто замер, ослепленный сиянием идеи. Мысль,
никогда прежде не возникавшая у меня, набирала силу и разрасталась до
неохватных размеров. Уже не она принадлежала мне, а я ей. Мысль была
такова: "Я должен сжечь Золотой Храм".
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Я шел, не останавливаясь, до железнодорожной станции "ТангоЮра".
Когда-то, еще в гимназии, наш класс совершил экскурсию по тому же маршруту
и вернулся отсюда в Майдзуру на поезде. Дорожка, ведущая к станции, была
почти безлюдна - городок существовал за счет недолгого курортного сезона,
а на остальную часть года вымирал.
Я решил остановиться в маленькой пристанционной гостинице, носившей
длинное название "Гостиница "Юра" для любителей морского купания".
Приоткрыв стеклянную дверь, я крикнул: "Есть тут кто-нибудь?" - но ответа
не дождался. Слой пыли на ступеньках, закрытые ставни, темнота внутри -
все говорило о том, что гостиница давно стоит пустая.
Я обошел дом вокруг и позади него обнаружил маленький садик с увядшими
хризантемами. Наверху был установлен бак для воды, от него тянулся шланг
душа - видимо, летом, возвращаясь с пляжа, постояльцы смывали здесь песок,
приставший к телу.
Чуть поодаль стоял домик, в котором, очевидно, жила семья владельца
гостиницы. Сквозь закрытую дверь гремело радио, включенное на полную
мощность. Громкие звуки гулко отдавались в доме, и казалось, что он тоже
пуст. Я поднялся в переднюю, где валялось несколько пар обуви, подал голос
и подождал. Опять никого.
Тут я почувствовал, что сзади кто-то стоит. Я заметил это по тени на
ящике для обуви, которая вдруг едва заметно шевельнулась, - солнце еле-еле
просвечивало сквозь облака.
На меня смотрела расплывшаяся от жира женщина с узенькими, терявшимися
в складках глазками. Я спросил, можно ли снять комнату. Она отвернулась и,
ни слова не говоря, зашагала к гостинице.
Я поселился в маленькой угловой комнатке второго этажа, обращенной
окном в сторону моря. Женщина принесла небольшую жаровню, и дым очень
скоро сделал застоявшийся запах плесени невыносимым - комната слишком
долго была заперта. Я распахнул окно и подставил лицо северному ветру. Над
морем облака все водили свой неторопливый грузный хоровод, не
предназначенный для зрителей. Облака двигались, словно следуя каким-то
бесцельным импульсам самой породы. Но кое-где сквозь белую пелену
непременно проглядывали кусочки неба, маленькие голубые кристаллы чистого
разума. Моря не было видно.
Стоя у окна, я обдумывал свою идею. Почему мне пришло в голову сжечь
Золотой Храм, а, скажем, не убить Учителя, спрашивал я себя.
Мысль уничтожить настоятеля иногда возникала у меня и прежде, но я
прекрасно понимал тщетность подобного акта. Ну убью я его, а что толку -
обритая голова и проклятое бессилие будут являться мне вновь и вновь,
выползая откуда-то из-за ночного горизонта.
Нет, живые существа не обладают раз и навсегда определенной
однократностью жизни, присущей Золотому Храму. Человеку дана лишь малая
часть бесчисленных атрибутов природы; пользуясь ею, он живет и
размножается. Вечное заблуждение - пытаться уничтожить кого-нибудь
бесследно при помощи убийства, думал я. Контраст между существованием
Храма и человеческой жизнью несомненен:
может показаться, что человека убить очень легко, но это ошибка, над
ним ореол вечной жизни; в то же время красоту Золотого Храма,
представляющуюся несокрушимой, вполне можно стереть с лица земли. Нельзя
вывести с корнем то, что смертно, но не так уж трудно истребить нетленное.
Как люди до сих пор не поняли этого? Честь открытия, несомненно,
принадлежала мне. Если я предам огню Золотой Храм, объявленный
национальным сокровищем еще в конце прошлого века, это будет акт чистого
разрушения, акт безвозвратного уничтожения, который нанесет несомненный и
очевидный урон общему объему Прекрасного, созданного и накопленного
человечеством.
От этих мыслей я даже пришел в игривое расположение духа.
"Сожжение Храма даст невероятный педагогический эффект, - весело думал
я. - Я продемонстрирую человечеству, что простая аналогия еще не дает
права на бессмертие. Если Храм благополучно простоял на берегу Зеркального
пруда пять с половиной столетий, это вовсе не гарантирует, что он будет
пребывать там и дальше. Глядишь, люди наконец забеспокоятся, уяснив, что
все так называемые самоочевидные аксиомы, которые они себе напридумывали,
в любой миг могут оказаться несостоятельными".
Вот-вот, именно так. Наше существование поддерживается за счет
определенных сгустков времени. . Представьте себе, что столяр сделал
выдвижной ящик для стола. Через десятилетия и века время кристаллизуется,
приняв форму этого ящика, подменяет его собой.
Небольшой кусочек пространства поначалу был занят вещью, но постепенно
предмет как бы вытесняется сгустившимся временем. На смену материальному
объекту приходит его дух. В начале средневековой книги волшебных преданий
"Цукумогами" есть такое место: "В сказаниях об Инь и Ян говорится, что по
истечении каждых ста лет старые вещи превращаются в духов и вводят в
соблазн людские души. Зовутся они "Цукумогами" - "Духами скорби".
Ежегодно по весне люди выбрасывают из домов ненужное старье, это
называется "очищением дома". И лишь раз в сто лет сам человек становится
жертвой Духов скорби..."
Мой поступок откроет человечеству глаза на бедствия, приносимые "Духами
скорби", и спасет от них людей. Я превращу мир, где существует Золотой
Храм, в мир, где Золотого Храма нет. И суть Вселенной тогда коренным
образом переменится...
Все большая радость охватывала меня. Падение и крах окружавшего меня,
маячившего перед моими глазами мира были близки как никогда. Косые лучи
заходящего солнца легли на землю, и мир, несущий в себе Золотой Храм,
вспыхнул в их сиянии, а затем медленно, но неумолимо, словно шуршащий меж
пальцев песок, стал рассыпаться...
* * *
Моя жизнь в гостинице "Юра" продолжалась три дня. Конец ей положила
хозяйка - встревоженная моим упорным нежеланием выходить куда-либо из
номера, она привела полицейского. Увидев человека в мундире, входящего в
комнату, я поначалу испугался, что мой план раскрыт, но тут же понял всю
нелепость своего страха.
Отвечая на вопросы, я сказал правду. что решил немного отдохнуть от
храмовой жизни. Показал студенческое удостоверение и немедленно сполна
расплатился за гостиницу. Позвонив в Рокуондзи и убедившись, что я не
солгал, полицейский решил отнестись ко мне поотечески и объявил, что лично
доставит беглеца в обитель. Он даже переоделся в штатское, чтобы "не
повредить моему будущему".
Пока мы ждали поезда на станции, полил дождь, укрыться от которого на
перроне было негде. Полицейский отвел меня в станционную контору, с
гордостью пояснив, что начальник и прочие служащие - его друзья. Меня
неугомонный страж порядка представил им как своего племянника,
приезжавшего из Киото навестить дядю.
Я подумал, что понимаю психологию революционера. Этот провинциальный
полицейский и начальник станции сидели у раскаленной докрасна железной
печки и весело болтали, ничуть не подозревая о надвигающемся перевороте
всей их жизни, о неминуемой и близкой гибели существующих порядков. "Храм
сгорит, - рассуждал я, - да-да. Храм сгорит, и мир этих людей переменится,
все их извечные устои перевернутся вверх дном, нарушится расписание
поездов, утратят силу законы!"
Они и понятия не имели, что рядом с самым невинным видом греет руки
будущий преступник - эта мысль изрядно меня веселила.
Один из железнодорожных служащих, молодой жизнерадостный парень, громко
рассказывал, какой фильм пойдет смотреть в ближайший выходной. Картина -
закачаешься, говорил он, жалостная до жути, но действия тоже хватает. Надо
же, в следующий выходной он пойдет в кино! Этот юноша, крепкий и пышущий
здоровьем - не то что я, - посмотрит свою картину, потом, наверное,
переспит с женщиной и вечером, довольный, спокойно уснет.
Он без конца сыпал шутками, поддразнивая начальника станции, тот
беззлобно отругивался. Парень ни минуты не сидел на месте - то ворошил
угли в печке, то писал мелом на доске какие-то цифры.
Снова соблазн жизни, зависть к живущим пытались взять меня в плен.
Ведь я тоже мог бы жить, как он - не поджигать Храм, а уйти из обители,
навек распрощаться с монашеством...
Но темные силы с новой мощью всколыхнулись в 'моей душе и увлекли меня
за собой. Я должен сжечь Кинкакудзи. Когда я свершу это, начнется
невероятная, удивительная жизнь, скроенная специально по моему заказу.
Зазвонил телефон. Поговорив, начальник станции подошел к зеркалу и
аккуратно надел фуражку с золотым кантом. Потом откашлялся, расправил
плечи и, словно выходя на сцену, шагнул на мокрую после дождя платформу.
Вскоре послышался шум поезда, скользившего по рельсам прорубленного в
скалах пути. Стук колес далеко разносился во влажном воздухе.
* * *
Мы прибыли в Киото без десяти восемь, и полицейский в штатском довел
меня до ворот Рокуондзи. К вечеру сильно похолодало. Когда черные стволы
сосновой рощи остались позади и угловатая громада ворот нависла над самыми
нашими головами, я увидел, что у входа стоит мать. Она ждала возле
знакомой грозной таблички, гласившей, что "несоблюдение вышеуказанного
карается законом". В свете фонаря казалось, будто каждый волос на
растрепанной голове матери стоит дыбом и что голова эта совсем седая.
Маленькое личико под сбившейся прической было неподвижным.
Щуплая фигурка матери вдруг стала раздуваться прямо у меня на глазах и
достигла исполинских размеров. За ее спиной в открытых створках ворот
чернела тьма храмового двора; на этом зловещем фоне мать, одетая в
видавшее виды кимоно, которое поверху было подпоясано ветхим златотканым
поясом, показалась мне похожей на труп.
Я остановился, не решаясь подойти к ней ближе. Непонятно было, откуда
она здесь взялась. Это потом я узнал, что, обеспокоенный моим
исчезновением, настоятель известил о случившемся мать, которая, страшно
перепугавшись, немедленно приехала в Рокуондзи и оставалась тут до самого
моего возвращения.
Полицейский подтолкнул меня в спину. По мере приближения к воротам
силуэт матери сжимался, приобретая свои обычные очертания. Уродливо
искаженное лицо смотрело на меня снизу вверх.
Интуиция никогда меня не обманывала. Глядя в маленькие, хитрые, глубоко
запавшие глазки, я подумал, что моя ненависть к матери вполне оправданна.
Уже одно то, что эта женщина повинна в моем появлении на свет, вызывало
ненависть; мучительное же воспоминание, о котором я уже говорил, отдаляло
меня от матери и делало месть ей невозможной. Но невозможно было и
оборвать связующие нас нити.