настоятеля лежала маленькая грелка.
Монахи зябко хлюпали носами. На расчерченных тенями лицах, и старых и
молодых, застыло одинаковое выражение бессилия. Новый послушник в дневное
время работал учителем в начальной школе; он был очень близорук и то и
дело поправлял очки, сползавшие с его маленького носика.
Я был здесь единственным, в ком жила сила, - так мне по крайней мере
казалось. Поднимая глаза от текста, Учитель по очереди оглядывал всех
присутствующих, и я все пытался встретиться с ним взглядом. Мне хотелось,
чтобы он увидел: я от него не прячусь. Но окруженные припухшими складками
глазки настоятеля безразлично скользили по моему лицу, и взгляд их
переходил на соседа.
С самого начала занятия я с нетерпением ждал, когда же Учитель
заговорит обо мне. С напряженным вниманием слушал я каждое его слово.
Тонкий голос настоятеля не смолкал ни на минуту, но голоса его души я так
и не услышал:
Ночью я не сомкнул глаз. Меня переполняло презрение к Учителю, я
мысленно издевался над его жалким лицемерием. Но постепенно меня стали
одолевать запоздалые сожаления, полностью вытеснив гордое негодование.
Возмущение недостойным малодушием настоятеля странным образом подкосило
мое мужество; поняв, насколько ничтожен противник, я уже начал подумывать:
а не попросить ли мне у него прощения, все равно такое покаяние не будет
знаком поражения. Моя душа, прежде взлетевшая в недостижимые высоты,
теперь стремительно падала вниз.
Утром же пойду каяться, решил я. Но когда наступило утро, я перенес
объяснение с Учителем на попозже. Его лицо оставалось все таким же
непроницаемым.
День выдался ветреный. Вернувшись с лекций, я зачем-то открыл ящик
стола и вдруг увидел белый сверток. Развернув бумагу, я обнаружил свою
открытку. На бумаге не было написано ни единого слова.
Очевидно, Учитель таким образом давал мне понять, что ставит на всем
деле точку. Скорее всего, возвращение открытки должно было означать
примерно следующее: я не закрыл глаза на твою выходку, но считаю ее
бессмысленной. Однако странный поступок настоятеля всколыхнул целый рой
чувств в моей душе.
"Значит, Учитель тоже страдал, - с волнением думал я. - Представляю,
какие муки он вынес, прежде чем решился. Должно быть, он теперь ненавидит
меня лютой ненавистью. Причем не столько даже за эту открытку, сколько за
то, что ему пришлось красться, как вору, по собственному храму, тайком
пробираться в келью ученика, где он прежде никогда не бывал, и подсовывать
в стол злосчастную улику".
От этой мысли в груди у меня волной поднялась странная радость.
И я занялся весьма приятным делом.
Я изрезал открытку ножницами на мелкие кусочки, завернул их в вырванный
из тетрадки листок и отправился к Золотому Храму.
Дул сильный ветер, Кинкакудзи стоял под звездным небом, сохраняя
извечное свое угрюмое равновесие. В серебристом лунном свете тонкие,
вытянутые вверх колонны напоминали мне струны, и весь Храм становился
похож на какой-то огромный и таинственный музыкальный инструмент. Зависел
этот эффект от того, насколько высоко поднималась в небе луна. Сегодня
сходство Храма с гигантским бива было поистине разительным. Но ветер
напрасно старался, пытаясь извлечь звук из этих безмолвных струн.
Я подобрал с земли камешек, засунул его в скомканный листок с клочками
открытки и, размахнувшись, бросил в пруд. По зеркальной глади неторопливо
разошлись круги, мелкая рябь докатилась почти до самых моих ног.
* * *
Мое внезапное бегство в ноябре было прямым следствием всех этих
событий. Впрочем, оно только казалось внезапным, на самом же деле побегу
предшествовал длительный период раздумий и колебаний, хотя мне нравилось
убеждать себя, что поступок мой был неподготовленным и чисто импульсивным.
Поскольку импульсивность изначально чужда моей природе, мне доставляло
удовольствие воображать, будто я способен действовать под влиянием
минутного порыва. Представим такую ситуацию: человек собирается завтра
съездить на могилу отца; вот завтра настает, он отправляется в путь, но у
самой станции вдруг поворачивается и идет в гости к собутыльнику. Можно ли
сказать, что этот человек поступил импульсивно? А что, если это был не
импульс, а месть собственной воле, гораздо более продуманная, чем
первоначальное намерение съездить на кладбище?
Непосредственным поводом к моему побегу послужил разговор, состоявшийся
у меня накануне с Учителем. Он впервые прямо сказал:
- Было время, когда я собирался назначить тебя своим преемником. Время
это прошло, так и знай.
Хотя настоятель никогда раньше не говорил со мной на эту тему, я давно
уже ждал подобного приговора и был к нему готов. Решение Учителя вовсе не
стало для меня громом средь ясного неба, я не остолбенел от ужаса и не
содрогнулся от горя. Тем не менее впоследствии я предпочитал думать, что
именно слова настоятеля явились толчком к моему бегству.
Убедившись после эксперимента с открыткой, что настоятель затаил на
меня зло, я намеренно стал хуже учиться. После первого курса я был лучшим
в группе по китайскому и истории, набрав по этим предметам восемьдесят
четыре балла ; по результатам года я оказался двадцать четвертым из
восьмидесяти четырех студентов.
Прогулял я всего четырнадцать занятий из четырехсот шестидесяти.
По итогам второго года я оказался уже тридцать пятым из семидесяти
семи, но окончательно распустился на третьем курсе: теперь я стал
прогуливать лекции просто так, безо всякой особенной причины, хотя денег
на то, чтобы с приятностью проводить свободное время, у меня не водилось.
Первый семестр начался как раз вскоре после истории с открыткой.
После окончания полугодия в храм пришла жалоба из деканата, и Учитель
сурово меня отчитал. Досталось мне и за плохие отметки, и за прогулы, но
больше всего разъярило настоятеля то, что я пропустил занятия по
дзэн-буддистскому воспитанию, на которые по программе и так отводилось
всего три дня. Курс по дзэн-буддизму преподавался в университете точно так
же, как в других духовных академиях и семинариях, лекции по нему читались
последние три дня в конце каждого семестра, перед самыми каникулами.
Чтобы сделать внушение. Учитель вызвал меня в свой кабинет, что
случалось не так уж часто. Осыпаемый упреками, я стоял и молчал.
Настоятель ни словом не коснулся истории с открыткой и давнего скандала
с проституткой, хотя я в глубине души ждал этого разговора.
С той поры Учитель стал относиться ко мне с подчеркнутой холодностью.
Выходит, я своего добился, ведь именно к этому я стремился. Можно сказать,
я одержал своего рода победу, а понадобилось для нее всего лишь немного
лености. За один только первый семестр третьего курса я пропустил
шестьдесят занятий - в пять раз больше, чем за весь первый курс.
Прогуливая лекцию, я не читал книг, не предавался развлечениям (у меня
просто не было на это денег), а разговаривал с Касиваги или чаще всего
слонялся в одиночестве, без всякого дела. Мной владела апатия, я почти все
время был один и почти все время молчал - этот период учебы в университете
так и запомнился мне как эпоха бездействия. Можно сказать, что я сам
устраивал себе занятия по дзэн-буддистскому воспитанию - только на свой
собственный манер, и скуки во время этих "занятий" я не ведал.
Иногда я садился на траву и часами наблюдал, как муравьи деловито тащат
куда-то крошечные кусочки красной глины. Причем муравьи не вызывали у меня
ни малейшего интереса. Или я мог бесконечно долго смотреть, как вьется дым
из трубы заводика, находившегося по соседству с университетом. И дым и
завод тоже были мне абсолютно безразличны... Я сидел, всецело погруженный
в самого себя. Частицы, из которых состоял окружавший меня мир, то
остывали, то нагревались вновь. Я не могу подобрать нужных слов:
мир словно покрывался пятнами, а потом вдруг делался полосатым.
Внутреннее и внешнее неторопливо и бессистемно менялись местами:
мое зрение фиксировало бессмысленный окрестный пейзаж, и он проникал
внутрь меня; те же его детали, что не желали становиться частицей моего
существа, назойливо сверкали где-то вне моего "я".
Это мог быть флаг на заводском корпусе, грязное пятно на заборе или
старая деревянная сандалия, валявшаяся на траве. Самые различные образы
рождались во мне и тут же умирали. Или то были неясные, бесплотные
воспоминания? Самое важное и самое ничтожное имели здесь равные права:
какое-нибудь крупное событие в европейской политике, о котором я накануне
читал в газете, неразрывно было связано с той же выброшенной сандалией.
Однажды я надолго задумался, глядя на острый стебелек травы.
Нет, "задумался", пожалуй, не то слово. Странные, мимолетные эти мысли
то обрывались, то снова, наподобие песенного припева, возникали в моем
сознании, которое в эти минуты пребывало где-то на грани жизни и небытия.
Почему травинке необходимо быть такой острой? - думал я. Что, если б ее
кончик вдруг затупился, она изменила бы отведенному ей виду и природа в
этой своей ипостаси погибла бы? Возможно ли погубить природу, уничтожив
микроскопический элемент одной из гигантских ее шестерней?.. И долго еще я
лениво забавлялся, размышляя на эту тему.
Прослышав о том, что настоятель сурово отчитал меня, обитатели храма
стали в моем присутствии вести себя вызывающе. Мой давний недоброжелатель,
завидовавший тому, что я попал в университет, теперь победоносно ухмылялся
мне прямо в лицо. За все лето и зиму я не перемолвился ни с кем из монахов
ни единым словом. А в день, предшествовавший побегу, рано утром, ко мне
заглянул отец эконом и сказал, что я должен идти к Учителю.
Это было девятого ноября. Я готовился идти на занятия и уже переоделся
в студенческую форму.
Беседа со мной была настоятелю тягостна, и его лицо, вечно светящееся
довольством, странным образом сжалось. Учитель смотрел на меня с
отвращением, словно на прокаженного, и видеть это было приятно. Все-таки я
добился от него хоть какого-то живого, человеческого чувства.
Впрочем, настоятель тут же отвел взгляд и заговорил, потирая руки над
небольшой жаровней. Мягкие ладони, соприкасаясь, издавали едва различимое
шуршание, и тихий этот звук разрушал свежесть осеннего утра. Слишком уж
любовно льнули друг к другу два куска плоти.
- Представляю, как страдает твой бедный отец. Взгляни-ка на это письмо
- снова на тебя из деканата жалуются. Смотри, ты можешь плохо кончить.
Подумай о своем поведении как следует. - И затем Учитель произнес те самые
слова: - Было время, когда я собирался назначить тебя своим преемником.
Это время прошло, так и знай.
Я долго молчал, а потом спросил:
- Значит, вы лишаете меня своего покровительства?
Настоятель ответил не сразу и ответил вопросом:
- А как же иначе могу я поступить, когда ты так себя ведешь?
Я снова промолчал, а когда, заикаясь, заговорил, то уже совсем о
другом. Слова вырвались у меня как бы помимо воли:
- Учитель, вам известно обо мне все. И мне про вас тоже все известно.
- Мало ли что тебе известно! - Настоятель насупился. - Что толку-то?
Это тебе не поможет.
Никогда еще не доводилось мне видеть лица, на котором было бы написано
такое пренебрежение к бренному миру. Настоятель по уши погряз в блуде,
стяжательстве и прочих грехах и при этом всей душой презирал жизнь! Я
почувствовал тошнотворное отвращение, словно коснулся теплого и
розовощекого трупа.
Мной овладело непреодолимое, острое желание бежать как можно дальше от
всего, что окружало меня в обители, - хотя бы на время.
Это чувство не оставило меня и после того, как я покинул кабинет
настоятеля. Ни о чем другом я думать уже не мог.
Я завернул в платок буддийский словарь и флейту, что подарил мне
Касиваги. Этот узелок я прихватил с собой, отправляясь в университет. Всю
дорогу я думал только о побеге.
На мою удачу, свернув к главному корпусу, я увидел ковыляющего впереди
Касиваги. Догнав, я отвел его в сторону и попросил одолжить мне три тысячи