всего - у меня даже похолодело все внутри - были окровавленные лохмотья
кожи, свисавшие с его груди, боков и ног. И все-таки, уж не знаю каким
чудом, человек держался на ногах, и, хотя вместо лица у него было кровавое
месиво, я узнал его по глазам. Это был Жермен, мой рабочий из "Семи
Буков".
Я крикнул:
- Жермен!..
И тут, словно он только и ждал моего зова, Жермен тяжело рухнул на
пол и застыл неподвижно, распластавшись на плитах, вытянув ноги и широко
раскинув руки. В то же самое время в распахнутую дверь ворвался и
устремился прямо на меня поток такого раскаленного воздуха, что я решил
вылезти из своего бака и закрыть дверь. И удивительное дело: я добрался до
двери ползком или, возможно, на четвереньках, не помню, и навалившись всей
тяжестью тела на массивную дубовую дверь, с огромным облегчением заметил,
что она наконец поддалась и язычок замка щелкнул, войдя в свое гнездо.
Я задыхался, я исходил потом, раскаленные плиты пола жгли тело, и я с
невыразимой тоской думал, что вряд ли сумею вновь добраться до бака. Я
стоял на четвереньках, опустив голову, всего в нескольких шагах от
Жермена, но у меня не было сил доползти до него. Впрочем, это было
бесполезно. Я уже знал, что Жермен мертв. И в этот самый миг, на грани
полного изнеможения, не в силах поднять голову и оторвать от раскаленного
пола обожженные колени и локти, борясь против искушения сдаться и умереть,
я, глядя на труп Жермена, в каком-то внезапном озарении вдруг понял, что
нас окружает бушующий океан огня и все, что населяло землю - люди,
животные, растения, - погибло в его пламени.
Глава IV
Сейчас, перечитав написанное, я обнаружил в своем рассказе кое-какие
пробелы и неточности. Так, например, я подумал о том, как же удалось
несчастному, умирающему Жермену, с которого огнем содрало не только
одежду, но и кожу, добраться к нам в Мальвиль. Вернее всего, получив
неожиданно какой-то срочный заказ от одного из наших клиентов и зная, что
до меня сейчас не дозвониться, поскольку я разливаю вино в подвале, Жермен
отправился к нам на мотоцикле и взрыв застал его при въезде в Мальвиль, то
есть когда он уже в какой-то мере был защищен скалой от огненного смерча.
Пронесшись вихрем с севера на юг, смерч только лизнул его краешком
исполинского языка. Вероятно, лишь этим можно объяснить, что Жермен не был
испепелен тут же на месте, как жители Мальжака, от которых под слоем пепла
уцелели одни обуглившиеся кости.
Если бы Жермен всего на несколько секунд раньше попал во внутренний
двор донжона, возможно, он остался бы в живых. Ведь сам замок пострадал в
общем не слишком сильно. Огромный утес, прикрывающий Мальвиль с севера,
заслонил его от огненного смерча своей громадой. Поразило меня также и
следующее: как только в подвал ворвался бешеный грохот поезда (повторяю,
сравнение это кажется мне смехотворным), сопровождавшийся адской жарой,
меня и моих приятелей словно бы парализовало, атрофировались мышцы, речь и
даже мысль. Мы почти не говорили, а двигались и того меньше, и самое
удивительное-до появления Жермена я не имел ни малейшего представления о
том, что же произошло наверху. Но даже и после этого мой мозг работал
настолько вяло, что я не способен был ни к каким логическим обобщениям,
никак не мог увязать между собой внезапное отключение электричества,
упорное молчание радиостанций с нечеловеческим грохотом и чудовищным
скачком температуры.
Вместе со способностью логически мыслить я потерял и ощущение
времени. Даже сейчас не могу сказать, сколько времени прошло с момента,
когда погас свет, до той минуты, как распахнувшаяся дверь пропустила в
подвал Жермена. Думаю, объясняется это выпадениями восприятия
действительности, я то и дело куда-то проваливался, а вынырнув, слишком
тупо реагировал на происходящее.
Утратил я также всякое представление о нравственных нормах. Правда,
утратил не сразу, ведь я всетаки изо всех сил старался помочь Мейсонье. Но
это было как бы последним проблеском. Тогда мне даже в голову не пришло,
что я действую не по-товарищески, завладев единственным баком с водой, - я
залез в него и долго сидел там. Но с другой стороны, если бы я не сделал
этого, разве достало бы у меня духу ползком добраться до двери,
распахнутой Жерменом, и закрыть ее? Позже сообразил, что никто из моих
друзей не сдвинулся с места, хотя их полные страдания глаза были обращены
к зияющему просвету двери.
Я уже говорил, что в полном изнеможении, свесив голову, стоял на
четвереньках всего в каком-нибудь метре от Жермена, но у меня не хватило
силы доползти до него. Честнее будет сказать: не хватило мужества,
поскольку до облюбованного мною бака с водой я все-таки сумел добраться. В
сущности, я был еще под впечатлением только что пережитого ужаса, когда
перед нами вдруг предстало разбухшее, кровоточащее тело Жермена, на
котором, словно клочья разорванной в драке рубахи, болтались лохмотья
кожи. Жермен и вообще-то был широкоплечий и высокий, но в ту минуту,
оттого ли, что я смотрел на него снизу, или оттого, что тень его на сводах
потолка в мерцании свечей разрослась до невероятных размеров, мне
почудилось, будто в подвал вошла сама чудовищно огромная смерть, а не
жалкая ее жертва. Кроме того. Жермен еще держался на ногах, а все мы от
слабости не могли подняться с пола. И к тому же он шатался, сверля меня
своими голубыми глазами, и в этом тоже мне мерещилась угроза: вот сейчас
он рухнет и погребет меня под собой.
Я снова добрался до бака с водой, но на этот раз отказался от своего
намерения погрузиться в него, так как, опустив руку, обнаружил, что вода
слишком нагрелась. Мне следовало бы сообразить, что это ощущение обманчиво
и в действительности просто воздух в подвале начал охлаждаться, но,
конечно, подобное умозаключение в ту минуту было мне не по плечу и я даже
не взглянул на висевший над краном термометр. Только одна мысль сверлила
мозг: избежать прикосновения раскаленных плиток пола. Не без труда
взобрался я на стоявшие бок о бок две винные бочки и удобно расположился
на них: улегся поперек ложбинки, образованной крутыми скатами этих бочек,
так что туловище мое возвышалось над одной из них, а ноги свешивались с
другой. Прикосновение к дереву дало мне обманчивое ощущение прохлады и
облегчения, но длилось это недолго, страдания мои возобновились, хотя
теперь это были страдания иного рода. Я уже не обливался потом и не
задыхался, как раньше, но ладони рук, колени, бедра - словом, все части
моего тела, которые соприкасались с полом, сейчас нестерпимо горели. Я
услышал где-то рядом жалобные негромкие стоны, с тревогой прислушался к
ним, мельком подумал о своих приятелях и вдруг со стыдом обнаружил, что
стонут не они, а я сам. Но осознал я это много позже. Нет ничего
субъективнее боли. Муки, которые я тогда испытывал, вряд ли
соответствовали тяжести моих довольно поверхностных ожогов. Едва
собравшись с силами, я начал действовать, как начисто забыл о них. Боль от
ожогов, видимо, была вполне терпимой, так как вскоре я уснул и проспал,
вероятно, довольно долго: проснувшись, я заметил, что толстые свечи в
ближних к нам бра догорели и кто-то зажег новые, подальше. Тут только я
понял, что страшно замерз, тело было совсем ледяное, особенно застыла
спина. У меня зуб на зуб не попадал. Поискав взглядом свою одежду и не
обнаружив ее, я решил слезть со своего насеста, чтобы пойти взглянуть на
градусник. Каждый шаг был для меня настоящей пыткой, мышцы ног
одеревенели, их сводило судорогой, нестерпимо ныли обожженные ладони.
Термометр показывал +30ь, но напрасно я себе внушал, что при такой
температуре смешно дрожать от холода, дрожь не унималась. Разум оказался
бессилен. Возвращаясь на свое место, я увидел, что Пейсу встал и, опираясь
на бочку, натягивает на себя одежду. Странное дело, видел лишь его одного,
хотя остальные пятеро тоже были здесь. Казалось, мои воспаленные глаза в
состоянии охватить только один предмет.
- Одеваешься? - тупо спросил я.
- Да, - ответил он слабым, но своим обычным голосом. - Одеваюсь. Пора
возвращаться домой. Иветта, наверное, беспокоится.
Я взглянул на него. Когда Пейсу заговорил о своей жене, мысли мои
мгновенно прояснились. Удивительная вещь, но озарившая меня истина имела
свою окраску, форму и температуру. Она была белоснежнобелая, холодная как
лед и точно лезвие ножа полоснула мне по сердцу. Я смотрел, как одевается
Пейсу, и лишь теперь с беспощадной ясностью осознал, какое событие мы
только что пережили.
- Ты что на меня уставился? - задиристо спросил Пейсу.
Я опустил голову. Не знаю почему, но я почувствовал, что ужасно
виноват перед ним.
- Да ничего я не уставился, старина, - ответил я слабым голосом.
- Нет, уставился, - повторил он все так же воинственно, но руки его
до того дрожали при этом, что он никак не мог натянуть штаны.
Я ничего не ответил.
- Чего уставился-то? Может, скажешь, нет? - снова повторил он,
устремив на меня полный ненависти взгляд. Но сам он был так слаб, что гнев
его вызывал только жалость.
Я молчал. Мне хотелось заговорить, но сказать было нечего. Я обвел
подвал взглядом, как бы ища поддержки. И на этот раз увидел своих
товарищей. Или, вернее, увидел каждого в отдельности, одного за другим,
это стоило мне такого мучительного напряжения, что меня даже затошнило.
Мертвенно-бледная Мену сидела, положив себе на колени голову Момо, и
легким движением поглаживала его по сальным волосам. Мейсонье и Колен с
отрешенным видом неподвижно сидели рядом, закрыв глаза. Тома стоял,
прислонясь к бочке, в одной руке он держал транзистор Момо с освещенным
экраном, другой как-то удивительно медленно вертел регулятор настройки,
водя по шкале из конца в конец стрелкой, тщетно ощупывая мир в поисках
человеческого голоса. Сейчас напряженное его лицо не только чертами
напоминало статую, оно казалось таким же беломраморным.
Никто из моих приятелей не ответил мне взглядом. И вдруг, как сейчас
помню, я смертельно на них обиделся, во мне поднялось то же чувство
бессильной ненависти, с какой Пейсу только что смотрел на меня. Подобно
тому как новорожденный кричит от боли, впервые глотнув воздуху, так и мы,
пережившие, каждый в одиночку, эти долгие мучительные часы, сейчас с
великим трудом преодолевали барьер отчужденности, вступали в контакт друг
с другом.
Мне в душу прокралось подленькое искушение разрешить Пейсу
действовать, как ему заблагорассудится. Помнится, я даже про себя
прошептал что-то удивительно пошлое: "Раз уж так приспичило, скатертью
дорога! Одним меньше..." Собственная низость до того меня поразила, что я
тут же перекинулся в другую крайность и слезливо пробормотал: "Бедный,
бедный, старый мой дружище Пейсу!"
Я поник головой. Я был в полной растерянности. Я не узнавал себя, и
то и другое было мне абсолютно не свойственно. Я проговорил робко, словно
чувствуя за собой какую-то вину:
- Может быть, выходить еще опасно?
Едва успев произнести эту фразу, я понял, как нелепо она звучит
применительно к случившемуся. Но даже эти безобидные слова привели Пейсу в
бешенство, стиснув зубы, он злобно проговорил, хотя голос его был так же
слаб, как и мой:
- Опасно? Это почему же опасно? Тебе-то откудова это знать?
Но слова его прозвучали как-то фальшиво. Будто он разыгрывал комедию.
Я слишком хорошо понимал какую, и мне захотелось плакать. Я снова опустил
голову, и тут на меня опять накатила волна неодолимой усталости, сломившей