коммунизма.
В лагере я отказался работать. В заявлении я писал: "Лагерь ведь у вас
исправительно-трудовой, вы хотите исправить меня принудительным трудом.
Простите мне, но я не желаю исправляться". Вот так вот приходилось
зарабатывать сегодняшнее можно. Открытое противостояние преступному
государству вызвало правильную реакцию партии перестройщиков -- мне изменили
режим содержания: строгий был заменен тюремным. И не просто тюремным, а
строгим тюремным. А этот последний -- специальными постановлениями ("за
отказ от общественно-полезного труда...") -- заменялся содержанием в
карцере, в общей сложности я провел в карцере более пятисот суток. В
карцере... В камере пыток. Голодом -- через день по пониженной норме.
Изоляцией -- уже и от заключенных. Без книг, без газет, без журналов, без
радио -- с изоляцией от мира. Так зарабатывалось сегодняшнее можно. Так оно
вырывалось у инициатора перестройки. Все семь с половиной лет я был лишен
личных свиданий, права получать продовольственные посылки, права покупать
продукты в тюремном ларьке. Партия перестройщиков, меряя по себе, тщилась и
мне объяснить через желудок. Пятого августа 1982 года ко мне в Чистопольскую
тюрьму приехал майор КГБ ДАССР Гладыш. Майор повел интересный разговор на
тему: "Вазиф Сиражутдинович, никто ж не запрещает Вам иметь собственные
мнения... вот только не высказывать их... а иметь... да кто ж против?.." И о
свободе слова майор высказался, сославшись на пример ООН: свобода слова в
ней есть, а организация неэффективна! Наконец, он попросил меня: "Вазиф
Сиражутдинович, смягчите свою позицию (понимай так -- начните работать), и
жизнь Ваша сразу изменится." Я улыбнулся майору:
"Исправительно-принудительным трудом я заниматься не буду." Майор КГБ
ответил: "Значит будете продолжать губить свое здоровье? Зачем Вам это?" --
"Нет, я не буду губить свое здоровье. Это вы будете губить мое здоровье
карцером и строгим режимом". Прекрасно понимали палачи что делают. Но с
точки зрения коммунизма, я, заключенный, должен был зарабатывать
неприменение пыток. Палачи понимали, что карцер -- это пытка, что карцер --
это разрушение здоровья заключенных, и шли на применение пыток, шли на
разрушение здоровья. А понимал ли это я? Ну конечно, да. В своих тюремных
заявлениях я неизменно называл карцер пыткой и писал прокурорам, что
"никогда не примирюсь с узаконенностью в этой стране пыток заключенных
голодом".
На ссылку я увозился из карцера.
19 января 1987 года в Чистопольскую тюрьму приезжают сотрудники
Прокуратуры Союза Овчаров и Семенов. Я нахожусь в это время на строгом
режиме, идет первый месяц его, и потому я получаю карцерное питание.
Представители Прокуратуры Союза сообщают мне, что они выполняют поручение
Президиума Верхсовета: им даны полномочия выпускать на свободу тех
политзаключенных, которые дадут письменные заверения соблюдать существующие
сейчас в стране законы. У измученных годами заключения людей крадут
победу... Их соблазняют и уговаривают свободой... Бесчеловечие спекулирует и
играет на человеческом... Измученные, не вполне понимающие что с ними
делают, люди пишут... Так невидимо-неслышимо за тюремными стенами партия
доламывает людей, начавших и жизнями заплативших за изменение жизни в
стране, ставит их просителями и тем готовит себе условие для заявлений: "Это
мы инициаторы гласности и демократии. Это мы начали критику нашей жизни.
Опять, как всегда, источник всего происходящего -- мы!"
Я пишу заявление в Президиум Верхсовета: "Когда бы ни настал день и час
моего освобождения, я буду нарушать советские законы -- статьи 70 и 190-1 УК
РСФСР. Требую исключения их из кодекса."
Тюремщики решают подействовать на меня близкими, 26 февраля 1987 года
меня из Чистопольской тюрьмы привозят в Махачкалинский следственный
изолятор. Устраивают мне в этом изоляторе два свидания с родителями и
братом. ПОСЛЕДНИХ ПЕРЕД СВИДАНИЕМ ПРОСЯТ УГОВОРИТЬ МЕНЯ НАПИСАТЬ ТРЕБУЕМОЕ
ЗАЯВЛЕНИЕ. Старики-родители (отцу тогда было 77, матери -- 74) и брат просят
меня написать. Мать говорит мне, что до конца предстоящей мне ссылки они с
отцом могут не дожить. Я говорю родным, что "все семьдесят лет преступный
режим использовал человеческое для упрочения бесчеловечия", что "ничто на
свете не побудит меня уступить расчеловечивающему строю".
Вот на что шли инициаторы перестройки, чтобы стать инициаторами
перестройки. Вот на что шла машина духовного слома личности, чтобы сказать:
"Это я инициатор всех (невесть откуда для советских граждан взявшихся)
свобод."
В марте того же 1987 года в том же следственном изоляторе Махачкалы со
мной дважды встречался заместитель прокурора Дагестана Кехлеров. Оба раза
нас в комнате было трое -- третьим был начальник следственного изолятора
подполковник Назаров. Разговоры были такие:
Кехлеров: Вы знаете, сегодня государство реагировало бы иначе на Ваши
действия...
Я: То есть, сегодня меня за то же уже бы не арестовали?
К.: Да.
Я: Почему же Вы говорите об этом в комнате, где нас слышит только
начальник изолятора? Скажите об этом открыто, в газетах.
К.: Сегодня сама власть начинает устанавливать то, за что Вы боролись
-- гласность, демократию. Почему же Вам не отказаться от противостояния
властям?
Я: Не власть устанавливает, а я заставляю власть идти на изменение
режима содержания советского народа. Я семь лет уже и в тюрьме нарушаю ваши
"законы" -- это заставляет их менять. О моем противостоянии становится
известно, меняется мнение людское о вас -- это вас пугает. И все-таки цель,
провозглашенная мною в работе 77 года -- уничтожение статей 70 и 190-1 и
прямое закрепление в законе свободы слова, пока не достигнута.
Противочеловечные законы все еще не уничтожены, государство публично не
признало своей вины передо мною, и, главное, еще не было открытого суда над
партией и государством. Сегодня в первую очередь моя позиция оказывает
влияние на общественное сознание и заставляет государство меняться: я задаю
верхнюю отметку противостояния режиму и тем влияю на обстановку в стране.
К.: Согласен с Вами. Но вот Вы требуете исключения статей 70 и 190-I --
сейчас пересматриваются все статьи кодекса и, возможно, что указанные Вами
статьи будут отменены.
Я: Семь лет вы морите меня голодом за размышления, завершающиеся
программой установления в стране структур обеспечивающих свободу слова. И вы
хотите, чтобы я прекратил борьбу с вами из-за одного вашего "возможно"? Да
Вы смеетесь! Мне нужен результат -- исключение из кодекса преступных статей,
сажающих за слово. И это еще будет только первый шаг.
К.: Почему Вы так неуступчивы? Ведь все ваши товарищи по заключению
написали заявления...
Я: (подхожу к стене и глажу ее пальцем) Положим, я хочу пробить эту
стену. Действуя так, как я это делаю, добьюсь я результата?
К.: Понимаю Вас.
Я: Да: чтобы уступила стена, мне надо пробивать ее чем-то твердым,
неуступчивым.
К.: Но ведь заявление о готовности соблюдать советские законы не имеет
юридической силы и ни к чему Вас не обязывает. Оно совершеннейшая мелочь и
Ваше упорство в этом вопросе совершенно непонятно!
Я: Если это мелочь, то поступитесь ею и выпустите меня без каких бы то
ни было условий. Для меня принципиально: выйти, не приняв никаких условий
для своего освобождения.
К.: Нет, на это мы пойти не можем.
Я: Значит, и для вас это не мелочь.
В камеру ко мне (в этот мой приезд в Махачкалу) посадили бывшего
профессора МАТИ Виктора Корзо, осужденного за подстрекательство к даче
взятки и сидевшего недалеко от Махачкалы в поселке Шамхал, в лагере
усиленного режима. Профессор сказал мне, что в изоляторе он по своим делам,
но занимался он исключительно моими делами -- целыми днями убеждал меня
написать заявление. Он уговаривал меня месяц! Нас в камере было двое, и
однажды дело дошло до того, что в камеру вошел начальник оперчасти капитан
Абдуллаев и вместе с Корзо стал убеждать меня написать заявление! Тут уж я
возмутился, и нас с Корзо развели. Корзо еще сидел со мной, когда Кехлеров
на одной из встреч дал мне номер "Московских новостей" со статьей Лена
Карпинского "Нелепо мяться перед открытой дверью". Прокурор очень просил
меня прочесть эту статью и перестать мяться перед открытой дверью. В камере
я прочитал статью и попросил Корзо: "Витя, проверь-ка: дверь не открыта ль?"
Оказалось, нет. Я расхохотался, улыбнулся и Корзо. Оказалось, что не такая
уж она и открытая -- эта дверь. Выйти через нее можно было только на
условиях.
Но -- как я еще до поездки в Махачкалу сказал порученцам Президиума
Верхсовета -- на условиях и Зоя Космодемьянская у фашистов могла выйти.
Им очень надо было меня выпустить, но выпустить чуть не тем, каким я
вошел в Лабораторию. Сломить, а там уже объявлять себя инициаторами
демократии и свободы слова -- и возразить будет некому: куда уж подписавшему
возражать -- не то настроение... Не вышло. Песчинка, попавшая в машину,
сломала механизм.
Уголовной партии как не красть. Она и крадет: открыто, гласно,
демократично лжет расчеловеченной стране. Нужен суд над преступной партией.
Преступные законы были? Преступно осужденные были? Миллионы безвинно
погибших, миллионы безвинно отсидевших были? Были и есть. А виновные где?
Идет "реабилитация" погибших. Реабилитация -- это восстановление в
правах. Права возвращаются мертвым. Коммунистический театр абсурда длит
представление.
Тысячи преступных законодателей вне ответа. Тысячи преступных судей вне
ответа. Миллионы преступных исполнителей вне ответа. Что ж это за законность
такая: признаем, что преступления -- убийство преступной партией и
преступным государством десятков миллионов и заключение в концлагеря сотен
миллионов невинных -- были, а преступников нет! А суда над преступниками
нет!
БЕЗ НЮРНБЕРГА ДЕЛО НЕ МОЖЕТ И НЕ ДОЛЖНО ОБОЙТИСЬ.
Были преступные законы? К суду тех, кто их принимал! Была преступная
организация, превратившая народ в уголовников, а страну в уголовную зону? К
суду преступную партию! К суду преступных идеологов!
Я требую привлечения компартии к суду -- по обвинению ее в
преступлениях против человечности: массовых убийствах, планомерном
расчеловечивании населения -- воспитании нового человека -- уголовника и
животного.
Я требую привлечения к суду всех виновных в заключении меня в тюрьму --
на семь с половиной лет и в отправке после тюрьмы на полтора года в ссылку
-- в Якутию.
Семь с половиной лет -- несмотря на мои письменные заявления с
требованием отменить преступные статьи 70 и 190-1 и выпустить меня из
заключения -- государственные преступники держали меня в тюрьме. Не просто
держали, а морили голодом за отказ от исправительно-принудительного труда.
Арестовали за мысли, мною высказанные, а морили голодом за то, что не
признаю свой арест законным.
Были вещи со мной несовместимые: я не мог заниматься принудительным
трудом, и я не мог брать руки за спину. Машина насилия сразу вышла на
максимум и так на нем и осталась: ко мне непрерывно применялась высшая мера
наказания установленная для "нарушителей режима содержания" -- карцер,
штрафной изолятор, строгий тюремный режим. Палачи морили меня голодом до
последней минуты моего пребывания в заключении: я уезжал в ссылку из