Это было так страшно, что я забыл о врагах. Так страшно, что я
вскочил на ноги, чтобы бежать туда, где уже нет корабля.
И тут меня достали. Боль была дикая, но катаясь по земле, чтобы
сбить с себя пламя, я выл и рычал не от боли - от невыносимого
ужаса потери.
Как я выжил? Туземцы помогли. У этих парней свои понятия о
чести. Пока мы дрались - это был наш бой. А вот когда нас
уложили, они ударили в спину поселенцам, да так удачно, что
перебили всех за один заход. Они же меня и выходили. Трое старух
сидели надо мной, жевали какие-то листья и клали на горелое
мясо. В земной клинике я провалялся бы год, старухи починили
меня за месяц.
Собственно, дальше вы сами все знаете. Силовое поле запеленало
планету и отрезало нас от всех. И, конечно, знаете, сколько
амбалорцы и армада Управления колоний долбили эту скорлупу, чтоб
до нас добраться.
Я-то все узнал гораздо позже - от пленных. Можете плеваться, но
я, как встал на ноги, сразу вместе с бархами пошел воевать.
Выхода не было, потому что эти сволочи совсем озверели. Идиоты!
Несколько сотен против целой планеты, а они продолжали убивать
только от злости, что не смогли уничтожить нас. В конце концов
мы загнали их в поселок за проволочные заграждения и минные поля
- грызться между собой.
Шесть лет назад - тогда я еще мог далеко ходить,- наведались мы
туда с сотней ребят. Там уже никого не было. Черт знает, от чего
они вымерли, только я их не жалею. Им повезло.
Вот и все, Генри. Я ничего не знаю о судьбе "Каролины" и о вашем
отце. Знаю одно: "Каролина" не взлетала. Я не мог пропустить
взлет, а Пол не мог бы - слышите? никогда! - так по-подлому
бросить нас с Перри. Исчезновение "Каролины" и защитное поле
вокруг планеты - звенья одной цепи, и это сделал он (или оно?
Черт знает, как его называть - то, что мы вывезли с
Безымянной?). Погибли мои товарищи или существуют ...но как? Все
только домыслы, и я знаю об этом не больше вас. Смерть или
бессмертие, но, уверен, они на это пошли, как мы с Перри на тот
безнадежный бой. И если я в чем уверен - так это в том, что мы,
пятеро, заставили грозное нечто уважать людей и может - кто
знает? - пощадить человечество.
Последний ответ на последний из незаданных вопросов: откуда я
знаю, что творится вне моей планеты, и как к вам попало мое
письмо? Извините, не отвечу. Собственно, что я о вас знаю? Да и
письмо может попасть не в те руки - в местах цивилизованных
такое случается. Так, что простите и прощайте навсегда.
Друг вашего отца
Алек Хейли.
Документ 2.
Данные о зондировании силового поля планеты Новый Амбалор.
Приложение: 4 листа. Примечание: без изменений. Документ 3.
Данные о зондировании силового поля планет Нолахор, Честер,
Глория и Латебра. Приложение: 15 листов. Примечание: без
изменений.
Дополнительные сведения:
Данные о появлении на планете Латебра непосредственно перед
закукливанием двойников (феномен раздвоения Артура Хейли,
б/инж., корабль "Арчер") считать подтвержденными.
Данные о появлении двойников на планете Земля пока не
подтверждены. Расследование ведется.
ЕЛИЗАВЕТА МАНОВА
СТАЯ
Будильник задребезжал, и женщина шевельнулась. Она повернулась
на спину, не открывая глаз, и мужчина чуть отодвинулся, выпуская
ее.
-- Холодно,-- сказала она. Тихо и жалобно, не открывая глаз,
мужчина опять потянулся к ней, но она уже выскользнула из
постели в холод и темноту нетопленного жилья, в душный смрад
закупоренных наглухо комнат.
Она одевалась в темноте, судорожно натягивала на себя одежду,
чтобы сохранить хоть немного тепла, но холодная одежда не
согревала, перепутывалась в руках, и мужчина обнял ее за плечи,
прижимаясь грудью к ее спине.
-- Жаль, что тебе уходить,-- сказал мужчина.
-- Я скоро,-- сказала она.-- Спи.
Уже светало, когда она выходила. Еще не свет, но чуть
разреженный мрак, и в нем размытые очертания домов, и что-то
чуть посветлее в разрывах крыш -- то ли дальнее зарево, то ли
рассвет.
Сумка оттягивала руку, она и пустая была тяжела, но женщина
только чуть подтянула ее, перемещая тяжесть с кисти на локоть.
Она застыла в темном подъезде, вдыхая морозную вонь безжизненных
улиц, вглядываясь в сумрак, слушая тишину, и только тяжесть
сумки была опорой, то, что в ней, и оттого, что э т о с ней, она
осилила страх и вышла.
Первый громкий шаг по скрипучему снегу, снег выдавал ее, и она
жалась к стенам, там темнели вмороженный мусор и скользкие пятна
замерзших помоев, но теперь она двигалась очень тихо, и только
пар от дыхания шевелился вокруг лица.
Стало почти светло; тускло-серый безрадостный свет, и все уже
видно, и теперь она видела их -- женщин своей стаи. Они
сходились бесшумно, выскальзывали из-за углов, ощупывая друг
друга взглядами и снова таяли, исчезали, втягивались в стены.
Совсем обычные лица -- молодые и не очень, но это были обычные
женские лица, неумытые -- потому что в домах давно уже нет воды,
шелушащиеся от холода и от грязи, только, может быть, какая-то
муть в глазах, но этого никто не увидит, а если увидит...
Они продвигались вперед согласно и непреклонно, а утро медленно
проявляло город, он проступал все ясней громадой стылых домов,
выстуженных насквозь, как это зимнее утро, заляпанных черными
пятнами бессветных окон.
Стая текла через город, и, может быть, не в одном из оконных
пятен чье-то лицо прилипло к стеклу и с ужасом и тоскою смотрит
им в след, но сегодня у них другая цель, они текут через город,
и этот дом такой же, как все другие дома, но они затаились
вокруг, прилипли к стенам, исчезли в подъездах, и кругом все
пусто -- ни шороха, ни дыхания, и даже белые клубы пара не
срываются с губ. И только холод -- холод сквозь все одежки,
холод сквозь напряженную плоть, холод до костей, холод до самого
сердца.
Женщину они пропустили. Она была не из стаи, но они ее
пропустили, потому что женщина -- это опасная дичь. Она долго
стояла в подъезде, вглядываясь, вслушиваясь, обоняя, но ни
шороха, ни дыханья, и она вышла из темноты на свет, на хрустящий
предательский снег.
Она была молода и очень худа подо всем, что было на ней надето,
и в глазах ее был отчаянный страх и отчаянная злоба; она шла по
улице, по неистоптанной середине, вглядываясь, вслушиваясь,
обоняя, но нигде ни шороха, ни дыханья -- и она поверила тишине
и вернулась.
И тогда появился мужчина.
Они дали ему отойти. Он торопился, но стая была быстрей, потому
что голод подточил его силы, а стае еще не пришлось голодать.
Они крались за ним, текли, скользили, и их взгляды опутывали
его, наверное, он почувствовал эти взгляды, потому что внезапно
отпрыгнул к стене.
Но стая уже была вокруг, она стягивалась, зажимала, была
безысходна и неотвратима, и мужчина понял, что это конец.
Он был один среди них, молодой и, наверное, когда-то красивый,
пока голод и страх не иссушили его. Но теперь в его лице не было
страха, отвращение было в его лице и какое-то смутное
облегчение: самое страшное совершилось -- но это все же лучше,
чем ждать.
Никто не ударил первым. Все тесаки упали сразу, и сумки стали
легкими, когда из них выхватили тесаки.
Он упал, и быстрые руки сорвали с него одежду; безысходная и
беспомощная нагота, но тесаки знали свою работу: уверенно,
быстро и деловито, розовато-белые кости и куски парного,
багрового мяса, и сумки отяжелели; раздутые, сытые сумки и
тряпки, которыми вытирают кровавую сталь.
И только кровавый снег и сизые внутренности, и разрубленная
голова с отвращением смотрит на мир.
Она бросила сумку в кухне. Обледенелая лестница совсем доконала
ее, и холод сидел внутри, как железный стержень.
-- Это ты? -- спросил из спальни мужчина.
-- Я,-- сказала она невнятно.-- Замерзла,-- сказала она.
Пальто, сапоги и куча платков и шалей, она поскребла стекло,
собрала иней и немного оттерла кровь на руках.
-- Сегодня ты быстро,-- сказал мужчина.-- Иди греться.
И она торопливо скользнула в тепло постели, в тепло объятий, в
кольцо его рук.
(C) Елизавета Манова, 1996.
ЕЛИЗАВЕТА МАНОВА
КОЛОДЕЦ
...И пошел из Колодца черный дым, и встал из Колодца черный
змей. Дохнул -- и пал на землю черен туман, и затмилось красное
солнышко... И полез тогда Эно в Колодец. Спускался он три дня и
три ночи до самой до подземной страны, где солнце не светит,
ветер не веет...
И что он мне дался, Kолодец этот? Дырка черная да вода далеко
внизу. Может, он вовсе и не тот Колодец, не взаправдашний? А
коль не тот, чего его все боятся? Чего мне бабка еще малым
стращала: не будешь, мол, слушаться, быть тебе в Колодце? А
спрошу про него -- еще хуже запричитает:
-- Ой, горе ты мое, пустыня тебя не взяла, где ж мне, старой,
тебя оберечь-образумить, быть тебе в Колодце!
Она мне неродная, бабка-то. Мать-отец мои пришлые были,
поболели-поболели да и померли. Они через пустыню шли, а кто
через пустыню пройдет, все помирают. А я ничего, выжил, бабка
меня и взяла. Добрая она у меня, только совсем старая стала,
почти что не ходит.
Пришлый я, вот беда. Дружки-то мои -- все мужики давно, Фалхи
уже и женат, а я не расту. Да нет, расту помалу, только что они
за год, то я за три. А бабка успокаивает:
-- Не ты,-- говорит,-- дитятко, урод, а они уроды. В молодые мои
года,-- говорит,-- все так росли. Я,-- говорит,--
внуков-правнуков пережила, и тебе, видно, три их жизни жить.
Ой, правду говорят, она, моя бабуленька, мудреная! Та-акое ей
ведомо! Только вот не сказывает она мне, отвечать не хочет.
-- Мал ты,-- говорит,-- душу надломишь.
А коль мал, так что, знать не хочется? Вот, к примеру, чего у
Фалхи по семь пальцев на руке, а у Юки по четыре? А у Самра и
вовсе один глаз, и тот во лбу? Или вот Колодец этот. Худая в нем
вода, и людям, и скоту она вредная, а трава тут -- как нигде.
Жарынь, кругом все повыгорело, а она -- как политая. До меня-то
у Колодца никто не пас, сам сперва боялся. Только прошлый год
внизу траву пуще нынешнего пожгло, я на авров своих глядеть не
мог, так отощали. Ну и насмелился. На деревне-то не сказал, сами
по приплоду узнали: двухголовых много народилось. Побурчали, а
не запретили, только еще пуще косятся. А мне вот Колодец этот на
душу пал и тянет, и тянет. Не пойму про него никак.
Взять хоть Великанью пустошь. Развалины там, всякое про них
говорят... днем-то я в такое не верю... А вот при мне уж отец
Юки пошел в Верхнюю деревню шкуры на соль менять, да приблудил в
тумане, как-то его к самым развалинам вывело. Он и был там
всего- ничего, увидел -- и бегом, а все в ту же ночь помер.
Или вот Ведьмина купель или Задорожье. У нас таких лютых мест не
перечесть. То ли убьют там, то ли покалечат -- а люди ведь их не
боятся. Ну остерегаются сколько могут, а вот чтоб как про
Колодец... чтоб даже говорить не смели...
А что в нем, Колодце этом? Дырка черная да вода далеко внизу...
...Ох, не миновать мне нынче в Колодец лезть! Схоронил я
бабку-то. Третий день, как схоронил. Ух, так-то мне без нее
худо!
Воротился, скот раздал, подхожу, а она у двери без памяти лежит.
Я и сам со страху обеспамятел, еле-еле ее к лежанке доволок. За
знахарем хотел бежать, а она тут глаза и открыла.
-- Ой,-- говорит,-- Ули, воротился! А я-то дождать не чаяла! --
И в слезы: -- Деточка моя неразумная, на кого ж я тебя оставлю!
А сама еле говорит. Ну и я заревел, а она маячит -- нагнись,
мол. Уставилась мне в глаза, а глаза у нее... ни у кого на
деревне таких нет... черные-черные, глядеть страшно.
-- Ты,-- шепчет,-- в Колодец заглядывал?
Сроду я ей не врал и тут не сумел. Встрепенулась она вся,
задрожала.
-- Нельзя это,-- говорит,-- Ули! Хуже смерти это,-- говорит,--
ползучие...-- И замолчала. Гляжу -- а она не дышит. Схоронил ее,
обряды все справили, сижу в дому, как положено, чтоб духу ее
печально не было -- и так мне тошно, так маятно!
И постель ее, и горшки ее, и метелка, как она в угол поставила,