Я довольно быстро понял, что за девятнадцать лет моего пребывания там
мне ещё не доводилось видеть дом и его окружение таким обветшалым и
запущенным. Необычайно суровая и влажная зима и наличие огромного
количества животных разрушили почти всю штукатурку в помещениях, которые
мы пристроили к старому дому, обшитому сосновыми досками, и даже
деревянные детали строения были испещрены следами копыт и проворных лап.
Листы сухой штукатурки изобиловали дырами, как будто бы их обстреливали, и
только следы зубов и когтей вокруг этих дыр свидетельствовали о том, что в
результате какого-то непонятного инженерного подвига, их можно отнести к
решимости собак выгрызть их. Потолок ванной провалился под грузом собачьей
конуры, которую временно запихали на чердак над ней, в окнах были разбиты
девять стёкол и сломаны двенадцать щеколд, даже в ванной и уборной.
Ковры и дорожки были так изгажены, что их пришлось сжечь. Как будто бы
какая-то всепожирающая туча саранчи пронеслась по дому с заданием всё
порушить.
Снаружи положение было не лучше. Морские ветры превратили некогда белые
стены в грязно-серые, поросшие местами зеленоватой плесенью грибка. Белый
штакетниковый забор перед домом был сломан в нескольких местах, а вдоль
дюн между домом и морем валялись груды ржавых банок и бутылок из
разметанных, вероятно, ветром, некогда глубоко вырытых нами мусорных ям.
Давно уж в Камусфеарне не было энергичного мужчины, который мог бы вырыть
глубокую могилу для захоронения несгораемых остатков эры консервированного
продовольствия. Хуже, гораздо хуже был ужас, которому я подвержен больше,
чем многие другие, что я испытал много лет тому назад ещё в рыболовецком
хозяйстве на острове Соэй, в тот день, когда мы обнаружили, что
шестнадцать тонн акульей солонины протухли в закрытом солильном баке.
Здесь же, в Камусфеарне, кто-то отключил электричество у самого большого
из наших морозильников, и рыба в нём стала гнить. В конечном итоге я знаю,
что нужно гораздо более тонкое обоняние, чтобы отличить запах 16 тонн
тухлого мяса акулы от запаха полутонны гнилой трески.
Заметную лепту в общую картину разрухи внесло наличие и деятельность,
как фекальная, так и "топтальная", около сорока голов крупного скота,
тучных, неуклюжих животных, которые вытоптали все до единой травинки
вокруг дома и превратили всё вокруг в склизкое и вязкое месиво из грязи и
навоза. Он разломал хлипкие воротца нашего садика, сжевал и вытоптал
несколько оставшихся гладиолусов, которые ещё сохранились среди сорняков
на некогда аккуратных клумбах под окнами дома. Они терлись и чесались обо
что только можно, и всё скрипело и шаталось под напором их туш. Они, или
же что-то в равной степени тяжёлое, проломили балки моста через ручей, и
выходили в соседний лесок, так что Эндрю Скоту приходилось значительную
часть своего времени тратить на то, чтобы выгнать скотину оттуда и собрать
на место. Камусфеарна была в упадке, и преобладали всякие виды грязи,
ржавчины и развала.
Эти удручающие признаки были настолько вездесущи, что только через
несколько дней я стал замечать и другие приметы, противоречащие первым,
которые могли бы составить совсем другую картину. Взяв на работу за тысячи
миль отсюда временного работника, с которым даже не был знаком лично, я
встретил человека, который оказался в состоянии справляться с положением
не только без отвращения, но с уверенностью и даже воодушевлением. Эндрю
Скот, чьи письма мы в течение пяти лет подшивали под рубрикой
"любитель-подросток" (по содержанию они не очень отличались от остальных,
чьи авторы, теперь я твёрдо знаю, оказались бы совершенно непригодными к
такой работе), стал принимать образ идеального избавителя Камусфеарны от
всех её бед. Бурная погода, сырость, ветры, условия жизни, ставшие совсем
примитивными, отсутствие кино и социального общения, исключительно тяжёлая
и часто противная работа практически без выходных, ежедневная ходьба по
крутой тропинке в Друимфиаклах, часто по щиколотку в грязи и воде, чтобы
забрать почту и тяжёлые припасы, заказанные в деревенском магазине, поиски
дров на пустынном и холодном побережье под проливным дождём, - всё это
было его стихией, и он ни разу не пожаловался и не высказал предположения,
что в другом месте ему было бы лучше. Ему всё было легко.
Больше того. Несмотря на то, что ему прекрасно было известно о тех
жутких травмах, которые и Эдаль, и Теко нанесли людям в прошлом, и на
очевидный риск, которому он подвергался сам, у него была цель и желание
ухаживать за ними, водить их на прогулку, быть с ними не в таких
отношениях, в каких находится работник зоопарка и его подопечные опасные
звери. Я узнал об этом из его не так уж неожиданного, но всё же
обескураживающего вопроса:
- А когда я начну водить выдр на прогулку?
Я ответил:
- Я бы не хотел этого вообще, только мне они никогда не угрожали, и
только я не боюсь их. Я не хочу никого подвергать возможно сильной травме.
Но его такой ответ не устраивал, он даже стремился к тому, чтобы
оказаться в потенциально опасной ситуации. Ему удалось добиться разрешения
своих родителей, и теперь единственным препятствием этому был я. В конце
концов и мне пришлось сдаться.
Уже прошло восемь месяцев с тех пор, как я лично общался с Эдаль и Теко,
и сам я был далеко не уверен в том, как они меня встретят. Я начал с Теко,
ибо, как я писал в начале этой книги, у меня была любопытная и
обнадёживающая, хоть и мимолётная встреча с ним в ноябре 1966 года. Так
что после первых нескольких дней пребывания в Камусфеарне, которые были
посвящены перегруппировке сил после многих невзгод за последние несколько
недель, однажды ветреным, но солнечным утром я вышел пообщаться с Теко.
Его не было видно в вольере, и я понял, что он спит в доме. Я открыл
калитку и позвал его, и из темноты его полуприкрытой дверцы в ответ
раздалось его приветственное повизгивание. Я подождал и снова позвал его,
немного погодя он не совсем уверенно вышел в неограждённый мир, которого
не видел более четырёх лет.
Правая сторона морды у него распухла и правый глаз совсем закрылся, у
него был нездоровый вид, он был неестественно толст и явно страдал от
воспаления дёсен, которые периодически получали инфекцию у обеих
западноафриканских выдр. У него был потерянный и отрешённый вид, но когда
он подошёл ближе и учуял мой запах, то снова заворковал: радостное,
любящее взвизгивание, которого я так давно не слышал. Я наклонился и
протянул к нему руки, мгновение спустя он уже мусолил мне лицо своим
мокрым носом и жёсткими усами, засовывая свои обезьяньи пальчики мне в уши
и нос, удвоив свои восторженные крики любви. Он растрогал меня.
Подумалось, что я сделал такого, чтобы заслужить столь длительное
доверие и преданность. Я держал его взаперти четыре года, лишил его
человеческого общества, к которому он не по своей воле был приучен с
младенческого возраста, я даже однажды принял решение отправить его в
зоопарк, отдать на возможно равнодушное попечение чужих людей. Я ведь
предал его, и так как наши средства общения сильно ограничены, я даже не
смог объяснить ему причины того, почему я так поступил.
Так вот, наша первая прогулка за долгие годы продлилась полчаса, она
была грустной, я чувствовал себя виноватым. Теко, страдавший чем-то вроде
нашей зубной боли, был смущён, ошеломлён уже полузабытым внешним миром и
почти не отходил от меня. Каждые несколько метров он останавливался, чтобы
поласкаться, вновь потолковать со мной. Он не стал плавать, но восторгался
своими прежними любимыми местами, будь то тихие спокойные заводи, где
можно порезвиться, то ли светлаявода переката. В то время ему нужен был я,
только я, всё остальное было второстепенно. Когда я отвёл его домой, ему
страстно хотелось, чтобы я опять не оставил его одного. Каким только
пыткам не подвергают люди своих "любимцев".
В некоторых кругах может показаться странным прибегать к услугам
знаменитого врача, чтобы осматривать и лечить животное, но вы просто не
знаете доктора Данлопа. Наш местный ветеринар (пятьдесят миль по дороге и
ещё морской паром), Дональд Мак-Леннан, кто таким чудесным образом лечил
выдр в течение восьми лет, был в отпуске, и мне пришлось прибегнуть к
помощи этого врача. С характерным для него искусством он быстро принял
нужное решение, выписал антибиотик, и через пять дней Теко снова стал
здоровой и резвой выдрой с живым интересом ко всему окружающему.
Итак, моя вторая прогулка с ним очень отличалась от первой. Правда, он
держался ближе ко мне, чем прежде, но помнил свои заветные места и
двинулся туда: он гонялся за рыбой и кувыркался в спокойных водах реки,
каждые несколько минут выскакивал оттуда, становился передо мной торчком,
очевидно благодаря меня повизгиваньем от удовольствия, обрушивая на мои и
так уже промокшие штаны новые водопады воды из своей шерсти.
И только когда я привёл его обратно домой, начались трудности. Это было
столкновение воли, и на разрешение его мне пришлось потратить более часа.
Теко просто не хотел возвращаться к себе в вольер. Он устал, нагулявшись
гораздо больше, чем за все предыдущие четыре года вместе взятых, и
совершенно очевидно, ему большевсегосейчасхотелось свернуться в своих
одеялах под инфракрасной лампой, но он ни за что не хотел опять
добровольно становиться пленником.
Онснова и снова подходил к воротцам в деревянном заборе и просовывал
мордочку между досок и всё что-то толковал тихим скулящим тоном,
разговаривая то сам с собой, то обращаясь ко мне, но я не мог ничего
поделать, чтобы убедить его зайти туда и закрыть за ним калитку. Времена
уздечек и поводков давно прошли, действовать можно было только уговорами,
и я уговаривал его, пользуясь всевозможными уловками. Каждый раз, как я
его звал, он отвечал мне своим обычным приветливым тоном, но с некоторыми
вариациями, которых я не слышал прежде, но в которых так же явственно, как
и в членораздельной речи, слышались протест и упрёк. Тут же у ворот он
валялся в траве и терся об неё, как это всегда бывало у него перед сном, я
постоянно звал его, а Эндрю Скот сидел как часовой на крутом склоне холма
над нами и чуть не сошёл с ума от орд грызущих его комаров.
Очевидно, надо было сменитьтактику, я перестал звать его, вошёл в его
домик и сел к нему на постель под обогревательной лампой. Несколько минут
спустя инициатива перешла в другие руки, теперь он всё настойчивей стал
звать меня, а я не отвечал. В голосе у него зазвучали особые ноты, нечто
среднее между писком и визгом, которыми щенок выдры зовёт родителей,
которых не может найти. Он подходил всё ближе и ближе, в его голосе
отчётливо прослушивался тревожный вопрос. Я упрямо молчал, и вдруг его
мордочка заглянула в дверь. Вместо того, чтобы отпрянуть, как я опасался,
теперь он, обнаружив меня, подскочил ко мне, воркуя от удовольствия и стал
прыгать рядом, проделывая ритуал любви и дружелюбия, как будто бы мы не
виделись с нимнесколько месяцев. Я поддался его настроению и проделал весь
репертуар ласок, которые он познал ещё будучи щенком; я дул ему на мех,
как если бы это была шерстяная перчатка в белый зимний день, брал в рот
кончики его обезьяньих пальчиков и слюнил ему нос. Всё это хорошо, - думал
я, пока его тяжёлое гибкое тело ползало по мне и возилось рядом, - но как
мне отсюда выбраться самому, надо придумать какую-то уловку, чтобы он не
утратил ко мне доверия. Но я совершенно не рассчитал ситуацию; он был
совсем как ребёнок, который едва подавляя зевки, утверждает, что спать ещё
слишком рано, но если родитель хорошенько завернёт его в одеяло, то
мгновенно уснёт. Теко лежал в постели, он получил все причитающиеся ему
пожелания спокойной ночи, и вряд ли бы вышел отсюда, если бы я снова
позвал его. Моя осторожная попытка крадучись удалиться была совершенно
излишней, теперь он был занят лишь тем, как бы поудобнее улечься спать. Он
нашёл такое положение ещё до того, как я закрыл за собой калитку.
Я добился, по крайней мере, части того, о чем мечтал в тот бурный