добился многого... почти две тысячи лет назад.
Что-то дрогнуло во мне. Почему-то мгновенно поплыли
в голове картины: вот они собираются и решают, что
делать. Они пишут - порознь, чтобы в спорах не утратить
ни единой крупицы Логоса. И написанное обретает
реальность, водоворотом затягивающую сперва двоих из
них, а потом весь мир... В какой миг, на какой строке они
увидели то, что описывали? Что почувствовали, когда ОН
шел по волнам? Сколько строк было рождено
вдохновением, а сколько - уже свершившимся чудом?
Боясь утратить зыбкую сопричастность, я заторопился
уйти - от дружного смеха, от разгоревшегося спора, от
уже существующей реальности. Пожалуй - так думалось
мне в темных проходных дворах сталинских домов - мне
придется учитывать написанное ими, вернее, НАМ
придется учитывать. Когда мы начнем...
Той ночью я здорово продвинулся вперед. Образ
рождался у меня где-то на пределе бокового зрения, и я
описывал его, не поворачивая головы. Плескались ее
волосы и глаза сияли - для меня, я был уверен, что узнал
бы ее в толпе - или в куче фотографий. Я знал - когда
мы будем вместе, это поглотит нас обоих. Я должен буду
слиться со своим орудием, чтобы направлять его... ее. Это
будет ближе телепатии, ярче секса, страшнее смерти.
Почти как любовь. Больше, чем любовь. А пока что эта
нарастающая мощь действует только на нее, как кисть -
на холст, как резец - на мрамор. По мере обретения
сознания в нее ворвется необъяснимая боль, неосознанная
жажда, несмолкающий зов. Потом все это обретет для нее
имя... мое имя.
Но какая-то неправильность сбила меня под утро,
пришлось бросить ручку. Комната, где я жил в тот приезд,
принадлежала знакомой Орлякова, которая куда-то уехала,
или специально ушла, а сам Орляков приехал перед
работой проведать меня. Ему я зачитал ночной отрывок -
пытаясь поймать ту запинку, которая мне мешала. Орляков
вальяжно развалился на кухонной табуретке, на которой я
сидеть-то опасался, так она была расшатана. Полуприкрыв
веки, он нарочито медленно изрек:
- А ты... мнэ-э... когда собираешься... мнэ-э... сию вещицу
закончить?
- Понятия не имею, а что? - нарочитое мнэканье меня то
смешило, то раздражало. Не лучшая цитата!
- Так... мнэ... определиться бы не мешало, к скольким
годам, допустим...
- Ну, к тридцати! - выпалил я. Действительно, не к
пятидесяти же.
- Ну и прикинь, друг мой, что за реальность будет
окружать тебя, когда ты... мнэ...разменяешь четвертый
десяток? Кстати, подумай также, как она живет сейчас,
пока вы не встретились... Ведь она же где-то здесь, как я
понимаю?
Мы поспорили на эту тему, углубившись попутно в
непроходимые дебри политики и экономики. Наши
прогнозы на будущее не совпадали, но что-то прикинуть
получилось.
- Более-менее понятно, а теперь пора поместить
твой...мнэ...персонаж в эту реальность, - вытягивая
ножищи через всю кухню, продолжал Александр. - И
посмотреть, чего хочется, а что получится.
- Ну, хочется чего-то спокойного. Примерно... ну как там
у Пушкина: привычка свыше нам дана... В молодости ей
мечталось, потом работа, замужество, дети, она не
сломалась, а как бы успокоилась, даже не ожидая ничего.
Просто такой потенциал нерастраченный. Пусть пишет с
детьми сочинения и чувствует Логос всюду - даже в
женских романах. Не пытается даже графоманить -
например, раз-другой ее раскритиковали...
- А потом явится ей твой светлый лик и позовет в
сияющую даль? И она, забыв про радикулит, вставную
челюсть и дачный огородик, вдруг воспрянет духом...
- Можно и без огородика... Мне будет тридцать, ей вдвое
больше, сначала, может быть, материнские чувства, потом
ей захочется мне помочь, ее захватит сюжет, она поймет,
что этого ждала...
- Я понял, понял. Ты...мнэ... когда-нибудь задумывался
над процитированным местом у Пушкина, кстати?
- Ну, я наизусть не помню, как-то там она служанок звала,
типа Селеной, а потом начала звать обычно... Стишки
писала... Я думаю, что у нее должна быть в общем-то
достаточно счастливая жизнь, но без чего-то
сверхординарного, никаких взлетов, никаких трагедий.
Может быть, безответная любовь, не более... Или там
неудачные роды... Чисто женское.
- У Лариной или у твоей... персонажихи?
- Да у обоих. Как там было еще: Ларина проста, но очень
милая старушка. Понимаешь?
- Да, - Орляков поднялся, - теперь вполне понимаю.
Милая старушка. И лет ей, по-твоему, примерно...
- Шестьдесят!
- Да нет, мой юный талантливый друг, ошибаешься. Лет
ей около тридцати, тогда замуж рано выходили, самой
Татьяне, если я еще не забыл, лет тринадцать. Сколько там
времени прошло по тексту, но не позже шестнадцати она
уже замужем. Если сложить - получится двадцать девять,
плюс девять месяцев, а это значит, что ты пытаешься
описать свою ровесницу. Или мою в крайнем случае. Вот и
не выходит у тебя отправить ее в эвакуацию в то время,
когда ее родители, возможно, еще не зачаты. Подумай!
Он ушел, а я отправился на телеграф, звонить домой: мне
почему-то показалось, что я начал забывать лицо жены,
или видеть вместо него другое...
После этого разговора действительно что-то стронулось.
Через год я уже начал опасаться, что встречу ее во время
приезда в Москву. Рано. Она еще не такая, как мне нужно.
Я с опаской ловил в разговорах с друзьями женские имена:
любая из упомянутых могла оказаться ею. Ведь я сам
решил, что она будет знакома с Орляковым. Имени я ей не
давал. Мне придумывалось то что-то с певучим -ня или -
ля на конце, то вовсе немыслимые сокращения от
привычных имен, типа Ри от Екатерины или Эль от Елены.
В конце концов я написал, что ей нравится собственное
имя, ведь это важно, потом добавил, что среди разных его
вариантов она предпочитает один, из детской книжки.
Книжек много, девочек в них описывается тоже
предостаточно. Так же вольно я обошелся с ее детством,
предположив, что не начать писать она могла, скажем, при
отсутствии поддержки. Вот и вышли у меня несколько
фраз о непонимании, неуверенности. Приходилось много
рыться в книгах по психологии, но делать живого человека
по учебнику я не собирался. Так, компоновал факты,
разминал, как пластилин в руке и лепил. Иногда мне
казалось - да, я ее знаю; иногда - глухо. Ну что мужчина
может знать о женщине? Кем работает? Сколько детей?
Замужем ли? Со скольких лет живет половой жизнью? Чем
болела в детстве? Пил ли отец? Красивая? Как готовит?
Даже написав все это, я бы ее не узнал, зато когда я
придумал ей маленькую детскую тайну - поляну
первоцветов под старой эстакадой , легкое дыхание вновь
возникло у меня за плечом.
То, что я делал, можно сравнить с попыткой вручную
создать человека из набора генов. Кирпичик к кирпичику
подбирая их, чтобы не изуродовать, чтобы добиться
нужного пола, роста, чтобы на папу была похожа глазами,
а на маму - волосами, чтобы не было болезней, дефектов,
чтобы от прабабки передалась выносливость, а от прадеда
- интуиция, или наоборот. И весь этот набор должен быть
продолжением, дополнением моих качеств и черт... Она
должна уметь писать, должна владеть Логосом, и в то же
время - не начинать писать, чтобы стать потом ведомой в
нашем тандеме. Конечно, вторая роль обычно привычна
для женщины, но я не собирался тратить силы на борьбу.
Порой я думал, что взять грудную девочку и вырастить
себе из нее идеальную любовницу и то более морально,
иногда - что я не первый на этом пути, и должно
получится у меня это лучше, чем у предшественников. В
любом случае, я не мог бросить эту работу. Идеальным она
должна быть только соавтором - повторял я раз за разом,
ловя себя то на попытке одарить ее прекрасным голосом,
то на описании ее талантливых рисунков. Нет, нет, это не
ее, иначе она ускользнет, уйдет другой дорогой, не
встретится со мной.
Я мог бы описать всю ее жизнь - час за часом, но
сделал по-другому. Я брал что-то свое - чувство, знание
- и дарил его ей. Нам нравились одни и те же книги. Мы
слушали одну и ту же музыку. Мы так похоже теряли
друзей и находили новых. Я вложил в нее радостную
усталость над законченным текстом и боль от попыток
перечитать его, поправить. Дребезжащая машинка
"Москва" - из ближайшего проката, по пятьдесят копеек в
сутки, от которой ноют пальцы. Письма в журналы,
знакомая прокуренная редакция. Я не позволил ей
повзрослеть - возможно потому, что не собирался пока
делать этого сам. Россыпь важных дат своей жизни я
переписал для нее. Я сделал так, что в год, когда я держал в
руках свой первый изданный рассказ, она родила сына - и
пока мне писалось, я понимал, что это почти одно и то же.
Когда-то, на другом конце мироздания, я начинал лепить
гомункулуса, игрушку моей самоуверенности. Теперь мне
не нужно было решаться менять мир - с каждой
написанной строкой он сам все послушнее льнул ко мне,
ожидая изменений.
Все, не относящееся к этому процессу, я не буду
пересказывать. Где я жил, что делал, сколько зарабатывал,
о чем говорил с женой или с друзьями... Словно два
радиоканала, две эти реальности почти не пересекались.
Уверен, их пересечение могло осуществиться только в миг
нашей встречи. Точнее, в миг нашей осознанной встречи,
потому что не исключено, что мы сотни раз сталкивались в
толпе, или даже смотрели друг на друга, не узнавая, на
каком-нибудь литературном вечере, в душном зале,
наполненном незнакомыми, полузнакомыми и забытыми
людьми. Почему же почти? Потому что эхом созданного,
отзвуком моих собственных, посеянных в реальности,
слов, дотягивалась до меня ее душа. Обычно это
происходило на грани яви и сна, реже - во время ночных
бдений. К тому времени у меня появился компьютер, а с
ним и виртуальные собеседники. Я не пишу стихов, но
ночью иногда получались строки - она пыталась мне что-
то сказать.
Я задумана кем-то назло судьбе
от шестнадцати до двадцати,
и сама я всегда кажусь себе
там, в начале всего пути.*
Конечно, соглашался я, начало у нас еще впереди. Пока
мы друг для друга - только сон, только светотень,
различимая даже не шестым, а сто шестым чувством.
Отличите от приснившегося бред,
распознайте в людях тех, кого здесь нет,
распахните окна в замке поутру,
перепутайте игрушку и игру.
Расскажите правду лютому врагу,
разложите свой костер на берегу,
задержите чью-то руку на плече,
подарите пламя тающей свече.
И тогда поверю я в конце концов,
и сомкнется мир в полынное кольцо,
путь к началу, путь к истоку темноты,
где с непознанным я сделаюсь на ты.
Горячо прорвется знания росток,
и неважно станет, запад ли, восток,
ты - в стремлении подняться и идти,
от меня меня попробуй, защити.*
Именно это я и собирался сделать: защитить ее, а заодно и
весь наш мир, от пустоты нереальности. Мир, которого
еще не существовало. Я не пытался придумывать план, по
которому мы будем писать. Чего я хочу, я знаю и так. Мне
бы только суметь воплотить это. Я понимал, что бродит в
ней, какие силы захлестывают сознание. Наверное, если бы
мне пришлось вдруг перестать писать, я бы сошел с ума, а
ей даже невдомек было, что она может. Стихи, во всяком
случае, были посредственные. Как и у меня когда-то.
Вложить Логос в рифмованные строки почему-то гораздо
сложнее, чем в прозу. Не говоря уж о технике...
Все боли принять, и все страхи понять,
весь мир в душе уместить,
и на ноги после подняться опять,
и слез не стирая - жить.
Свои и чужие дела и грехи
увидеть и осознать,
тогда то что пишешь и будет - стихи,
другого не стоит писать.
И Слова изведав бесплотность и вес,
и горечь, и дивный мед,
по буковке взвешивать груз словес,
по строчке пускать в полет.
Пусть медные трубы ревут - но другим,
соблазны в твоей руке.
Познавшему мир фимиама дым -
как капля дождя реке.
И знанье войдет в тебя, будто удар,
прозреет ночная тьма...
До той же поры не растратить свой дар
себе помоги сама!*