себя, и, наоборот, щеголял щедростью и предупредительностью.
И вот она оказалась всего лишь трудящейся женщиной,
живущей вышивальной работой... Наверное, ребро указательного
пальца левой руки привычно истыкано у нее иголкой. Замечал я
это или не замечал? Словом, я чувствовал себя разочарованным.
Моя связь с женщиной загадочной, немного роковой, а главное,
богатой и эффектной, обратилась в обыкновенную интрижку с
швейной мастерицей. Я чувствовал себя обманутым, как бы
обкраденным. Боже мой, как глуп и как ничтожен был я в эти
минуты. Ах! Мы, русские, слишком много читаем без всякого
разбора, слишком часто воображаем себя героями прочитанного!
Я долго и уныло молчал. Поняла ли Мария? Прочитала ли она
мои мысли? Она взяла мои руки (и я мог потихоньку убедиться,
что указательный палец у нее гладок и нежен), она притянула
меня близко к себе и сказала следующее:
-- Мишика, у меня нет тайн от тебя, и ты надо мною не
будешь смеяться. Я не верю ни в демократию, ни в филантропию. Я
знаю только одно: мне стыдно есть, если около себя я вижу
голодного человека или голодную собаку. Мне издали стыдно и при
мысли о них. Дела мои так устроились, ^ что я получаю
достаточно много, несколько больше, чем мне нужно. Но меня
всегда стесняла и тревожила мысль, что я получаю эти деньги ни
за что. И вот мне однажды пришла верная, по моему убеждению,
мысль. Я должна заработать по возможности столько же, сколько
трачу на себя, и эту сумму раздавать там, где мне всего яснее,
резче кидается в глаза настоящая нужда. Так я квитаюсь с
обществом и с моей совестью. Ты понял меня, Мишика?
Мне стало стыдно. Но о подлой причине этого стыда и о
низких мыслях не сказал ни слова. А надо бы было,-- для
собственной жизни...
Этот день мы провели чудесно. Я чувствовал себя, как
большой добрый пес, который утром напроказил и уже был за это
наказан, даже прощен, но еще до вечера нет-нет да и попросит
извинения, то печальным взглядом, то хвостом... Мария -- точно
она видела эту занозу в моей душе -- была необыкновенно мила и
нежна со мною.
Она пробыла в моей новой комнате до глубокой ночи. Она уже
собиралась уйти, но вдруг остановилась.
-- Мишика! -- сказала она почти робко.-- Ты не
рассердишься, если я у тебя останусь до утра? Ты не прогонишь
меня?
А утром, когда она еще спала, я увидел на ее лице тот
неописуемо-розовый нежный оттенок, который бывает на перьях
фламинго перед переходом в белый цвет.
Глава XI. ЗЕНИТ
В конце декабря Мария получила из Неаполя короткое и
весьма безграмотное письмо, нацарапанное ужасным почерком
по-итальянски. Оно было от сестры Джиованни, того самого
красавца матроса "суперкарго", с которым мы едва не разодрались
насмерть. С наивной и глубокой простотой писала итальянка, что
брат ее погиб в Бискайском заливе, во время крушения парохода
"Genova". Уходя в последнее плавание, он оставил дома адрес
госпожи Дюран и просил известить ее в случае его смерти.
"Молитесь о нем вместе с нашей осиротевшей семьей",-- так
кончалось это письмо. Когда Мария переводила мне его,. у нее на
опущенных ресницах дрожали слезы.
Она никогда не скрывала от меня своих действий. Я знал,
что она послала семье погибшего Джиованни крупную сумму денег и
заказала по нем в соборе Nostra Dama della Guarda заупокойную
мессу.
Я не мог понять и не допытывался: сохранился ли еще в ее
памяти любовный образ прекрасного моряка, или ее внимание к
умершему и к его семье было дружеской спокойной благодарностью
за прошлое счастье.
Впрочем, мужчины, пожалуй, никогда не освоятся с тем, что
женщине трудно разлюбить, но если она разлюбила, то уже к
прошлой любви никогда не вернется. Мужчин же этот возврат часто
тянет.
Я был очень сдержан в эти дни, но "черная болезнь" --
нелепая ревность к прошедшему,-- признаюсь, нередко охватывала
меня.
"Он знал ее адрес на Валлон-де-Л'Ориоль. Может быть, он и
бывал здесь. Может быть, мой широкий диван из замшевой кожи..."
-- думал я иногда, и у меня перед глазами ходили огненные круги
и ноздри раздувались.
Я сказал Марии, что хочу переехать в "Отель дю Порт". Она
охотно согласилась со мною: там пришла к нам наша внезапная и
горячая любовь, там осталось так много воспоминаний,
необыкновенных и трогательных.
Но оказалось, что наш отель с корабельной каютой на
чердаке затеял капитальный ремонт. Пришлось остаться, в доме у
Марии. Да и нужно сказать, мое ревнючее люмбаго довольно скоро
прошло: так мила, нежна, предупредительна была со мною Мария.
Жизнь снова и безболезненно наладилась. Каждое утро Мария
отвозила меня на завод, а вечером заезжала за мною. Завтракал я
на службе.
Отношения мои с сослуживцами были по-прежнему добрые,
приятельские, но где-то в них уже таилось едва заметное, едва
ощутительное охлаждение.
Я уже не принимал участия в прежних беспечных эскападах в
теплые темные уголки Марсели с их портовыми приманками, я не
сидел вместе с нашей ладной горластой компанией у Бассо за
пламенным буйабезом. Я не ходил с друзьями в тесной гурьбе по
театрам, циркам, музеям и народным праздникам, не открывал с
ними новых уютных кабачков.
Конечно, они знали о связи моей с Марией, и это
обстоятельство тоже содействовало взаимному отчуждению.
Это ведь постоянно так бывает: из дружного, слаженного
кружка закадычных холостяков вдруг выбывает один перебежчик,
чтобы навсегда погрузиться в лоно семейных тихих радостей, и
весь кружок долго чувствует себя разрозненным, опустелым, пока
не зарубцуется, не станет привычным изъян. Встречи с ним,
внешне, остаются по-прежнему сердечными, но в них невольно
скользят и легкое презрение к изменнику, и укор, и сожаление о
добровольной утрате им холостой свободы. "Ну что? как? здоров?
весел? счастлив?" И с лукавой, недоверчивой приязнью слушают
прокуренные холостяки его немного театральные восторги.
-- Да вы приходите когда-нибудь ко мне. Жена моя -- это
такой славный товарищ! Она давно знает и любит вас по моим
рассказам. Навестите же нас при первом случае. Для каждого из
вас всех найдется уголок у камина, старая сигара и стакан
доброго вина. Вспомним нашу бурную проказливую молодость.
Коренастые замшелые холостяки кивают головами, крякают,
благодарят и лукаво переглядываются: "Знаем мы, как бывают
любезны молодые жены к холостым друзьям мужа-новобранца..." И с
удовольствием думают про себя, что ни в клубы, ни на суда --
военные, торговые и даже пиратские -- вход женщине не
допускается.
А еще более дело осложняется, когда друзьям известно, что
ренегат не закрепил своего сожительства формальным образом: ни
в церкви, ни в мэрии, ни у нотариуса. Тут бог знает из каких
глубоких недр вылезают наружу старые, заржавленные, давно
забытые предрассудки.
Все это я вспомнил и испытал в тот день, когда в моем
бараке на заводе мои сотрудники дали пышный обед мне и Марии.
Надо сказать, во-первых, что выпито было за столом несравненно
больше, чем мои друзья позволили бы себе в присутствии
"законной супруги". А во-вторых, в словах, обращенных к ней, в
нелепых русских тостах и шутливых брачных намеках были
неискренность, натянутость, приподнятость, вместе с худо
скрытой развязностью. Я как будто бы прозревал их настоящие,
циничные мысли: "Твое дело -- капризный случай. Разве все мы не
видели, как на твоих коленях сидели прехорошенькие девчонки и
пили с тобою из одного стакана? Игра судьбы, что одна из них не
сидит сейчас на почетном месте, игра судьбы, что эта досталась
тебе, а не мне". Смешно сказать; все мужчины в этом смысле
самомнительны до идиотства. Каждый лакей в аристократическом
доме или во дворце, если он только не старше пятидесяти лет,
такого высокого мнения о своих мужских достоинствах, что без
особого волнения встретит минуту, когда его никому не доступная
великолепная госпожа скажет ему, снимая одежды: "Неужели ты до
сих пор не замечал, что я вся твоя?" "Рюн-Блаз" -- героическая
пьеса, однако она оказалась написанной точно специально для
лакеев. По крайней мере -- это их излюбленная пьеса.
И не в следствии ли этой уверенности в женской
податливости, с одной стороны, и в своей собственной
неотразимости, с другой -- большинство мужчин склонно так
хвастливо, так неправдоподобно, так грубо врать о своих
любовных успехах?
И у такого хвастуна есть свое внутреннее темное
оправдание: "Положим, этого никогда не случилось, но будь у
меня свободное время, благоприятные условия, да поменьше
робости, да побольше настойчивости, оно все равно непременно
случилось бы..."
Словом, этот обед еще больше расторг мою прежнюю близость
с сослуживцами.
Мария, в свою очередь, ответила им обедом, на котором была
очень мила и обходительна, но недоступно холодна. На прощанье,
когда кто-то из моих друзей намеревался поцеловать у нее руку,
она не позволила. Она сказала:
-- Это был, вероятно, прекрасный обычай в старину. Теперь
он выходит из моды даже во дворцах.
И, чтобы загладить резкость, она прибавила, улыбаясь:
-- Влрочем, и дворцы выходят, кажется, из моды.
Это замечание обидело. А ведь надо сказать правду: мы,
русские, целуем дамские руки раз по тридцати в сутки, целуем
знакомым, полузнакомым и вовсе незнакомым дамам, и притом вовсе
не умеем целовать хотя бы немножко прилично. Да и поцелуй руки
-- это высшая, интимная ласка. С какой стати мы мусолим руку
каждой женщины без смысла для нее и для себя?
И тоже: надо наконец серьезно подумать и о рукопожатиях.
Сколько есть на свете мокрых, грязных, холодных, вялых, точно
распаренных или сухо и жестко горячих, явно враждебных,
несомненно преступных и просто отвратительных рук. И каждую из
них вы, при случайном знакомстве, должны пожать, несмотря на
то, что ваша рука -- это тончайший аппарат чувствительности --
содрогается и протестует всеми своими нервами. Не лучше ли
кивок, полупоклон, ну, в крайности, даже глубокий, черт побери,
поклон?
Так мы с Марией и остались одни в шумной, людной, .
пестрой Марсели. Отношения мои с сотрудниками стали вежливо
деловыми, хотя порою мне казалось, что я читаю в их случайных
взглядах подозрительный и ядовитый вопрос: "А уж не состоишь ли
ты на содержании у женщины?" Страшный вопрос для мужчины!
Вот почему я бесконечно обрадовался, когда бельгийское
общество купило мой патент на новый гидравлический пресс и я
получил деньги, для меня в то время довольно большие.
Был, впрочем, один человек, который казался мне искренно
привязанным к Марии и глубоко ее уважавший. Это -- главный
директор нашего завода, господин де Ремильяк, старый, сухой
гасконец, с серебряной узкой бородой и пламенными черными
глазами. Он говорил о мадам Дюран с рыцарской почтительностью.
Каждый раз, когда он спрашивал меня о ее здоровье или посылал
ей поклон, то, называя ее имя, он неизменно приподнимал свою
каскетку. Гораздо позже я узнал, что де Ремильяк был большим
другом ее покойного отца и что он вел все денежные дела Марии.
Между прочим, часть ее состояния была в акциях нашего завода.
В первые месяцы я совсем не чувствовал отсутствия мужской
свободной компании. Видишь ли: есть у татар такое словечко
"хардаш", что значит, товарищ, друг. Но у них товарищи бываю*
разного рода: товарищ по войне, товарищ по торговле, товарищ по
пирушке... Есть также и товарищ по путешествию, спутник. Он