Александр Куприн.
Колесо времени
роман
~ ~ ~
Гарсон! Литр белого вина. И оросите его гренадином. Оно
спокойнее, если с запасом.
Ты говоришь -- многовато? Пустяки. Вино легкое, а гренадин
только отбивает привкус серы. Смотри, не обижайся. Подметил я
твой моментальный взгляд, искоса. Знаю, у тебя мелькнула мысль
про меня: "Не опустился ли?" Нет, дружище: я человек не
опустившийся, а так сказать, опустошенный. Опустела душа, и
остался от меня один только телесный чехол. Живу по
непреложному закону инерции. Есть дело, есть деньги. Здоров, по
утрам читаю газеты и пью кофе, все в порядке. Вино вкушаю лишь
при случае, в компании, хотя сама компания меня ничуть не
веселит. Но душа отлетела. Созерцаю течение дней равнодушно,
как давно знакомую фильму.
Вот ты, давеча, вкратце рассказал о своем двенадцатилетнем
бытии. Господи! что ни поворот судьбы, то целая эпопея.
Какая-то дикая и страшная смесь мрачной трагедии с похабным
водевилем, высоты человеческого духа со смрадной, мерзкой
клоакой. Ты говорил, а я думал: "Ну и крепкая же машинища
человеческий организм!" А все-таки ты жив. Жив великой тоской
по родине... жив блаженной верой в возвращение домой, в
воскресающую Россию. Мои испытания, в сравнении с твоими,--
киндершпиль, детская игра... Но в них есть кое-что
занимательное для тебя, а меня тянет хоть один раз выплеснуться
перед кем-нибудь стоящим. Трудно человеку молчать пять лет
подряд. Так слушай.
Ты уж, наверное, догадался, что заглавие моего рассказа
состоит только из трех букв "Она"? Но здесь будет и о моей
глупости, о том, как иногда, сдуру, в одну минуту теряет
человек большое счастье для того, чтобы потом всю жизнь
каяться... Ах! не повернешь...
В четырнадцатом году, как, может быть, ты помнишь, я сдал
последние экзамены в Институте гражданских инженеров, а тут
подоспела война, и взяли меня в саперы. А когда набирались
вспомогательные войска во Францию, то и я потянул свой жребий,
будучи уже поручиком-инженером. Во Франции я был свидетелем
всего: и энтузиазма, с которым встречались наши войска, и
нашего русского героизма, а потом, увы, пошли митинги,
разложение...
После армистиса мне нетрудно было устроиться близ Марсели
на бетонном заводе. Начал простым рабочим. Потом стал
контрмэтром, потом -- шефом экипа и начальником главного цеха.
Много нас, русских, служило вместе, все бывшие люди различных
классов. Жили дружно... Ютились в бараках, сами их застеклили,
сами поставили печи, сами устлали полы матами. У меня был
отдельный павильончик, в две комнаты с кухонкой, и большая, под
парусинным тентом терраса. Питались из общего котла бараньим
рагу, эскарго, мулями, макаронами с томатами. Никто никому не
завидовал. Да, что я тебе скажу! надумали мы всей русской
артелью взбодрить, на паях, свое собственное дело: завод
марсельской черепицы. Рассчитали -- предприятие толковое... Но
вот тут-то и случился со мною этот перевертон. Хотя, кто знает,
может быть, я и вернусь когда-нибудь к этому черепичному делу?
Сначала-то нам скучновато было. Особенно в дни
праздничные, когда время тянется бесконечно долго и не знаешь,
куда его девать. Природа такая: огромная выжженная солнцем
плешина, кругом вышки элеваторов, а вдали мотаются жиденькие,
потрепанные акации и далеко-далеко синяя полоска моря -- вот и
весь пейзаж.
Одна только отрада в эти тягучие праздники и оставалась:
закатиться в славный город Марсель, благо по ветке езды всего
полтора часа... И компания у нас своя подобралась: я -- бывший
инженер, затем -- бывший гвардейский полковник, бывший
геодезист да бывший императорский певец, он же бывший баритон.
Компания невелика, але бардзо почтива2, как говорят поляки.
Люблю я Марсель. Все в ней люблю: и старый порт, и новый,
и гордость марсельцев, улицу Каннобьер, и Курс-Пьер-де-Пуже,
эту сводчатую темнолиственную аллею платанов, и собор
Владычицы, спасительницы на водах, и узкие, в размах
человеческих рук, старинные четырехэтажные улицы, и марсельские
кабачки, а также пылкость, фамильярность и добродушие простого
народа. Никогда оттуда не уеду, там и помру. Впрочем, ты сейчас
увидишь, что для такой собачьей привязанности есть у меня и
другая причина, более глубокая и больная.
Так вот: однажды в ноябре, в субботу -- скажу даже число
-- как раз 8 ноября, в день моего ангела, архистратига Михаила,
зашабашили мы, по английской моде, в полдень. Принарядились,
как могли, и поехали в Марсель. День был хмурый, ветреный.
Море, бледно-малахитовое, с грязно-желтой пеной на гребнях,
бурлило в гавани и плескало через парапет набережной.
По обыкновению, позавтракали в старом порту неизбежным
этим самым буйабезом, после которого чувствуешь себя так, будто
у тебя и в глотке и в животе взорвало динамит. Пошлялись по
кривым тесным уличкам старого города с заходами для освежения,
посетили выставку огромных, слоноподобных серых кротких
першеронов и в сумерки разбрелись, уговорившись завтра утром
сойтись на старой пристани, чтобы пойти вместе на дневной
спектакль: афиши обещали "Риголетто" с Тито Руффо.
Я всегда, по приезде в Марсель, останавливался в одной и
той же гостинице, на другом краю города, в новом порту.
Называлась она просто "Отель дю Порт". Это -- мрачное, узкое,
страшно высокое здание с каменными винтовыми лестницами,
ступени которых угнулись посередине, стоптанные миллионами ног.
Там, на самом верху, была низкая, но очень просторная, комната.
Она мне нравилась. Окна в ней были круглые, как пароходные
иллюминаторы. Пол покрывал настоящий персидский ковер
превосходного рисунка, но измызганный подошвами до нитей, до
основы, до дыр. На стенах висели в потемневших облупившихся
золоченых рамах старинные гравюры из морской жизни. Эту комнату
по субботам оставляли в моем распоряжении.
С хозяевами отеля я уже давно успел подружиться. Долго ли
нам, русским, а в особенности ярославцам, как я?
Хозяин был добродушный четырехугольный неповоротливый
человек. Марселец родом и бывший моряк, весь в морщинах, с
ясным взором и спокойной душой. Хозяйка Аллегрия, в
противоположность своему флегматичному мужу, была подвижная
испанка, сильно располневшая, но еще не потерявшая тяжелой,
горячей южной красоты. Это она была настоящей самодержавной
правительницей дома, а прислуживал во всех семи этажах и внизу,
в ресторане, некто Анри, с виду настоящий наемный убийца, а по
характеру самый веселый, проворный и услужливый малый во всей
Марсели. Куда этому чернокудрому красавцу! Гарсон, еще один
гренадин с белым!
Часов в семь я пришел в отель пообедать, занял уютный
столик в углу, заказал себе кое-что и в ожидании спокойно
сидел, думая о различных случайных пустяках и лениво оглядывая
публику. Ресторан этот, на редкость для невзрачной части
города, просторный и светлый, не только опрятно, но даже
кокетливо содержимый. Мы с тобой сходим туда когда-нибудь, если
будем в Марсели. Двери выходили на гавань, и от нее доносились
вздохи и всплески волн и запах моря.
Какие диковинные посетители за столами! Арабы в длиннейших
бурнусах, перекинутых через плечо живописными складками: фески
красные, черные и вишневые; зеленые и белые тюрбаны, чалмы,
плетенные из маисовой соломы, итальянские колпаки, маленькие,
полуголые, похожие на обезьян моряки, черные и блестящие, как
вакса, с курчавыми, взбитыми, подобно войлоку, волосами;
матросы разных стран, сидящие отдельными кучками и крепко
стучащие стаканами о столы, пестрый скачущий гомон разноцветных
слов, и откуда-то -- лень поглядеть откуда -- вкрадчивые звуки
гитары, сопровождающие сладкий тенор, поющий итальянскую
песенку о том, как три барабанщика возвращались с войны, и у
одного барабанщика был букет роз, а дочь короля, сидевшая у
окошка, попросила: "Послушай, барабанщик, дал бы ты мне эти
розы..." -- "Дам тебе розы, если выйдешь за меня". А она
отвечает; "Послушай-ка, барабанщик, пойди и спроси моего
отца".-- "Senti Sor Prel"3.
И вдруг произошел скандал. Какие-то цветные моряки, не то
шоколадные, не то оливково-зеленого цвета, все, как на подбор,
маленькие и сухие, но точно сделанные из стали, выпили лишнее,
начали шуметь, перессорились и уже готовились пустить в ход
кривые тонкие ножи. Все они орали одновременно на каком-то
диком гортанном языке, похожем то на клекот хищных птиц, то на
свиное хрюканье, страшно выкатывая желтые белки и скаля друг на
друга матово-черные зубы. И вот Аллегрия (что значит
по-испански -- "веселость") накидывает на себя яркую мантилью с
бахромой, вытаскивает из волос розу, берет ее в зубы,
подбоченивается и вызывающей походкой, раскачивая толстыми
бедрами, с головой, гордо закинутой вверх, подходит к столу
скандалистов. Интересно было глядеть на нее в эту минуту. Вся
она точно преобразилась, помолодела и внезапно похорошела"
Гневные карие глаза, ноздри, раздутые, как у арабской кобылы,
красная роза в красных губах... Коротким повелительным
движением, вытянув перед собой руку, она указала на дверь и с
удивительным выражением высокомерного презрения, сквозь
стиснутые зубы произнесла; -- Сортэ!4
Ах! Что дала бы Сара Бернар за такой жест и за такую
интонацию!
Матросы так и остановились среди перебранки, забыв даже
закрыть рты, и один за другим, гуськом, вышли осторожно из
ресторана на согнутых ногах на цыпочках, скрипя тяжелыми
морскими башмаками. Этот водевильный уход, в связи с
величественной позой Аллегрии, был полон дикого комизма. Я
захохотал так невольно, так свободно, как смеялся только в
детстве на клоунских пантомимах.
И тут же я почувствовал, что спинка моего стула слегка
трясется. Я взглянул вверх и сейчас же встал, чтобы дать место
даме. И вот тут-то... нет, не бойся, я не слезлив... тут-то я с
восторгом понял, что милостивая судьба или добрый бог послали
мне величайшее счастье в мире. Почувствовал сердцем, но умом
еще не понял.
Красива ли была она? Этого я не сумею сказать. Она была
прекрасна. Если бы я был беллетристом -- черт бы их всех
побрал,-- я бы смог ее описать: губы коралловые, зубы
жемчужные, глаза как черные бриллианты или бархат, роскошное
тело и так далее, и так далее, и так далее.
Она еще продолжала смеяться. Она сняла перчатки и бросила
их на мой стол. Она аплодировала шутя хозяйке, и Аллегрия
ответила ей серьезным поклоном. Хороша ли она была? И опять я
скажу -- не знаю. Знаю только, что о ней одной я мечтал с самых
ранних, с самых мальчишеских дней. Мне показалось, что я знаю
ее очень давно, лет двадцать, и как будто бы она была всегда
моей женой или сестрой, и если я и любил других женщин, то лишь
-- в поисках за ней.
Опять наши глаза сошлись в улыбке. Я думаю, что ничто так
не соединяет людей, как улыбка. И не с улыбки ли начинается
каждая истинная любовь?
Она села рядом со мной. На ней было черное шелковое
платье, с черными кружевами. Она не была ни надушена, ни
напудрена. Ее тело благоухало молодостью и свежестью. Она
спросила:
-- Что вы себе заказали? Мне лень выбирать по
прейскуранту.
Я ответил:
-- Устрицы, рыбу соль, швейцарский сыр и бананы.
-- Закажите то же и мне. А вино будет мое. Согласны? И, не
дожидаясь моего ответа, она постучала перстнем по мрамору и
позвала гарсона.
Анри принес во льду бутылку шампанского вина, и когда я