у авениды Сан-Мартин... Он разговаривает не так, как во время галлюцинаций,
и не старается, чтобы ему верили. Он разговаривает, и все, и это -- на самом
деле, это -- есть. Когда он закрыл холодильник, я испугалась и что-то, уж не
помню что, сказала, и он так посмотрел на меня, как будто смотрел не на
меня, а на ту, другую. А я вовсе не зомби, Ману, я не хочу быть ничьим
зомби.
Тревелер провел рукой по ее волосам, но Талита нетерпеливо
отстранилась. Она сидела на кровати, и он чувствовал: ее бьет дрожь. В такую
жару -- и дрожит. Она сказала, что Орасио поцеловал ее, и хотела объяснить,
что это был за поцелуй, но не находила слов и в темноте касалась Тревелера
руками, ее ладони, как тряпичные, ложились ему на лицо, на руки, водили по
груди, опирались на его колени, и из этого рождалось объяснение, от которого
Тревелер не в силах был отказаться, прикосновение заражало, оно шло
откуда-то, из глубины или из высоты, откуда-то, что не было этой ночью и
этой комнатой, заражавшее прикосновение, посредством которого Талита
овладевала им, как невнятный лепет, неясно возвещающий что-то, как
предощущение встречи с тем, что может оказаться предвестьем, но голос,
который нес ему эту весть, дрожал и ломался, и весть сообщалась ему на
непонятном языке, и все-таки она была единственно необходимой сейчас и
требовала, чтобы ее услышали и приняли, и билась о рыхлую губчатую стену из
дыма и из пробки, голая, неуловимо-непонятная, выскальзывала из рук и
выливалась водою вместе со слезами.
"На мозгах у нас короста", -- подумал Тревелер. Он слушал что-то про
страх, про Орасио, про лифт, про голубя; постепенно уху возвращалась
способность принимать информацию. Ах, так, значит, он, бедный-несчастный,
испугался, что он ее убил, смешно слушать.
-- Он так и сказал? Трудно поверить, сама знаешь, какой он гордый.
-- Да нет, не так, -- сказала Талита, отбирая у него сигарету и
затягиваясь жадно, как в немом кинокадре. -- Мне кажется, страх, который он
испытывает, -- вроде последнего прибежища, это как перила, за которые
цепляются перед тем, как броситься вниз. Он так был рад, что испытал страх
сегодня, я знаю, он был рад.
-- Этого, -- сказал Тревелер, дыша, как настоящий йог, -- даже Кука не
поняла бы, уверяю тебя. И мне приходится напрягать все мои мыслительные
способности, потому что твое заявление насчет радостного страха, согласись,
старуха, переварить трудно.
Талита подвинулась немного и прижалась к Тревелеру. Она знала, что она
снова с ним, что она не утонула, что он удерживает ее на поверхности, а
внизу, в глубинах вод, -- жалость, чудотворная жалость. Оба они
почувствовали это одновременно и скользнули друг к другу как бы затем, чтобы
упасть в себя самих, на их общей земле, где и слова, и ласки, и губы
закручивались в один круг, ах эти успокаивающие метафоры, эта старая грусть,
довольная тем, что все вернулось к прежнему, и что все -- прежнее, и ты
по-прежнему держишься на плаву, как бы ни штормило и кто бы тебя ни звал и
как бы ни падал.
(-140)
134
Ваш сад
Следует помнить, что сад строгой планировки в так называемом
"французском стиле", где клумбы, газоны, дорожки расположены в строго
геометрическом порядке, требует высокого уровня знаний и большого ухода.
И напротив, в саду английского типа легко скрадываются все просчеты,
которые может допустить садовод-любитель. Несколько кустов, квадрат газона,
грядка с цветами вдоль стены или живой изгороди -- все это, не броское,
вперемежку, составит основные элементы декоративного и очень практичного
ансамбля.
Если, к несчастью, отдельные экземпляры не дадут ожидаемых результатов,
их очень легко пересадить в другое место; и они не будут создавать ощущения
несовершенства или неухоженности всего сада в целом, поскольку остальных
цветов, разбросанных разноцветными пятнами, различных по высоте, всегда
хватит, чтобы радовать глаз.
Этот способ планировки, чрезвычайно ценимый в Великобритании и
Соединенных Штатах, называется mixed border, т.е. "смешанный газон". Цветы,
высаженные таким образом, сплетаются, перемешиваются друг с другом, как если
бы они выросли сами по себе, и придают саду естественный вид, в то время как
высадка цветов на строго квадратных и круглых клумбах всегда вносит
определенную искусственность и требует безупречности и совершенства.
Другими словами, как по соображениям практического, так и эстетического
свойства садоводу-любителю следует посоветовать mixed border.
"Almanaque Hachette"337
(-25)
135
-- Ну просто пальчики оближешь, -- сказала Хекрептен, -- я два съела,
пока жарила, воздушные, да и только.
-- Завари еще мате без сахара, старуха, -- сказал Оливейра.
-- Сию минуту, дорогой. Только переменю тебе холодный компресс.
-- Спасибо. Как странно есть пончики с завязанными глазами, че. Так,
наверное, тренируют тех, кто будет открывать для нас космос.
-- Ты про тех, которые летают на Луну в специальных аппаратах? Их
засовывают в капсулу или что-то вроде, так?
-- Совершенно верно, и дают им пончики с мате.
(-63)
136
Морелли помешан на цитатах:
"Мне было бы трудно объяснить, почему в одной и той же книге я публикую
поэмы и отрицаю поэзию, соединяю дневник мертвеца с заметками прелата, моего
друга...".
Georges Вataille, "Haine de la poesie"338.
(-12)
137
Мореллиана.
Если объем или тон произведения начинают вызывать мысль, что автор
хочет подняться до итоговых сообщений, срочно показать, что ему грозит
совершенно противоположное -- остаться с ничтожными результатами.
(-17)
138
Иногда мы с Магой вдруг принимаемся осквернять воспоминания. Причины
могут быть самые чепуховые: не задалось настроение или тоска взяла, как
бывает, когда долго смотришь в глаза друг другу. Слово за слово, и разговор,
похожий на изодранный в клочья лоскут, выводит нас на воспоминания. Два
совершенно различных мира, чуждых друг другу и почти всегда непримиримых,
встают за нашими словами, и, будто мы сговорились, рождается издевка. Обычно
начинаю я, с презрением вспоминаю свой прежний культ друзей, как был верен я
и как меня не поняли, чем отплатили за верность, вспоминаю смиренное
упорство, с каким носил плакаты на политических демонстрациях, вспоминаю
интеллектуальные споры и страстные любови. Я смеюсь над собственной
подозрительной честностью, которая столько раз оборачивалась медвежьей
услугой и для меня и для других, в то время как предательство и бесчестность
плели свою паутину; я не мог им помешать, а только признавал, что на глазах
у меня творятся предательство и бесчестные поступки, а я ничего не сделал,
чтобы воспрепятствовать им, оттого вдвойне виновен. Я насмехаюсь над своими
дядьями, беспорочно приличными, сидящими в дерьме по горло, однако в
белоснежных крахмальных воротничках. Они бы рот раскрыли от изумления, скажи
им, что они вляпались, ведь один свято верит в Тукуман, а другой -- в
Девятое июля, и оба являются образцом беспорочно-аргентинского духа (это
буквально их выражения). И все-таки воспоминания у меня о них остались
хорошие. А я все-таки топчу эти воспоминания в дни, когда на нас с Магой
нападает парижская хандра и нам хочется сделать друг другу больно.
Но вот Мага перестает смеяться, чтобы спросить меня, почему я говорю
такие вещи о своих дядьях, и я чувствую, что мне хотелось бы, чтобы они
оказались тут и слушали нас под дверью, как старик с пятого этажа. Я
тщательно обдумываю ответ, потому что мне не хочется быть несправедливым или
преувеличивать. И еще -- хорошо бы это пошло на пользу Маге, которая никогда
не разбиралась в нравственных вопросах (как Этьен, только менее эгоистичная,
она верит в ответственность перед настоящим моментом, перед тем моментом,
когда нужно быть добрым или благородным; по сути, причины носят такой же
гедонистический и эгоистический характер, как и те, что движут Этьеном).
И я объясняю, что два моих честнейших дядюшки --
образцово-показательные аргентинцы, какими их представляли в 1915 году,
ставшем зенитом их жизни, развивавшейся между двумя полюсами деятельности:
земледельческо-животноводческой и конторской. А если говорить о креолах
добрых старых времен, то надо говорить и об антисемитизме, о ксенофобии, о
мелких буржуа, которых душит тоска по собственному поместью, где мулаточки
подают ему мате за десять песо в месяц, где процветают бело-голубые
патриотические чувства, великое уважение ко всему военному и экспедициям в
пустыню и рубашки отглаживаются дюжинами, хотя жалованья не хватает на то,
чтобы заплатить в конце месяца несчастному существу, которого все семейство
называет "русский" и к которому обращаются не иначе как с криками, угрозами,
а в лучшем случае -- с бодренькими прибаутками. Стоит Маге начать
соглашаться с этим взглядом на вещи (о котором лично она никогда не имела
даже представления), как я спешу доказать ей, что при всем том оба моих
дядюшки с их семействами обладают всевозможными превосходными качествами.
Преданные отцы и дети, добронравные граждане, уважающие избирательное право
и читающие самые солидные газеты, добросовестные служащие, любимые и
начальниками и сослуживцами, люди, способные всю ночь просидеть у изголовья
больного или подложить кому угодно любую свинью. Мага смотрит на меня в
замешательстве, уж не смеюсь ли я над ней. Мне приходится доказывать и
объяснять, почему я так люблю своих дядьев и почему лишь время от времени,
когда нам осточертевают улица или погода, я вдруг выволакиваю на свет все
это грязное белье и топчу воспоминания, которые у меня от них остались. Мага
немного взбадривается и начинает плохо говорить о своей матери, которую она
любит и презирает, больше или меньше -- в зависимости от момента. Иногда
меня приводит в ужас ее рассказ о случае из детства, том самом, о котором
она как-то упоминала, смеясь, как о чем-то забавном и который неожиданно
завязывается роковым узлом, оборачивается болотом, кишащим пиявками и
клещами, которые впиваются и высасывают друг друга до капли. В такие моменты
лицо у Маги делается похожим на лисью морду, крылья носа напрягаются, она
бледнеет, говорит запинаясь, ломает руки и тяжело дышит, и, словно на
огромном воздушном шаре, выдутом из жевательной резинки, начинает проступать
бугристое лицо ее матери, сама мать, бедно одетая, и улица в предместье, где
мать осталась точно старая плевательница на мостовой, и нищета, где мать --
это рука, засаленной тряпкой вытирающая кастрюли. Беда в том, что Мага не
может рассказывать долго, она начинает плакать, прижимается ко мне лицом и
так мучается, просто ужас, надо заварить ей чаю и забыть про все, уйти с ней
куда-нибудь или заняться любовью, без всяких дядьев и без матери, просто
заняться любовью, почти всегда это, или заснуть, но почти всегда -- это.
(-127)
139
Ноты для фортепиано (ля, ре, ми-бемоль, до, си-бемоль, ми, соль), ноты
для скрипки (ля, ми, си-бемоль, ми), ноты для рожка {ля, си-бемоль, ля,
си-бемоль, ми, соль) являются музыкальным эквивалентом имен AmoIdD
SCHoenberg, Anton WEBErn, ALBAn BErG (no немецкой системе, согласно которой
Н соответствует си, В -- си-бемоль и S (ES) -- ми-бемоль). В этой
своеобразной музыкальной анаграмме нет ничего особенно нового. Вспомним, что
Бах использовал собственное имя подобным же образом, и такое было в ходу у
мастеров-полифонистов XYI века (..). Еще одной существенной для скрипичного