встряхнуться и выкурить сигарету, чтобы прогнать наваждение. Устроясь
в глубине удобных мягких кресел... Ладно, черт с ним, хватит думать о
ерунде! - так и сбрендить недолго - но, хоть и перевернул страничку
блокнота жестом более чем решительным, Арсений знал, что, пока не
вспомнит, к чему относится прочитанный кусок, успокоиться не сумеет.
Со следующей страницы начиналось длинное стихотворение под собственным
Арсениевым не то эпиграфом, не то чересчур распространенным названием:
Бессмыслен ход моих ассоциаций,
как шум волны, как аромат акаций,
как все на свете, если посмотреть
внимательней: как слава и паденье,
любовь и долг, полуночное бденье,
привычка жить и ужас умереть.
Выглядело оно так:
47.
Поэзия не терпит повторенья:
мгновенья дважды не остановить.
Я слышал как-то раз стихотворенье,
и я хочу его восстановить
по памяти. Я мало что запомнил:
балкон и ночь; какой-то человек
(поскольку ночь - он должен быть в исподнем,
в пальто внакидку); на перилах - снег.
(В стихах ни слова нет про время года,
но все равно мне кажется: зима;
не вьюга, не метели кутерьма,
а ясная безлунная погода.)
Итак, балкон. Мне точно представим
весь комплекс чувств героя (ведь однажды
со мной случилось то же, что и с ним:
я вышел на балкон, и как от жажды
схватило горло: полная свобода,
и я затерян в бездне небосвода
бездонного, и только за спиной
пространство ограничено стеной;
и хрупкая площадка под ногами,
и тонкое плетение перил
меня не защищают от светил;
душа моя звучит в единой гамме
Вселенной: мы одно: я, Бог и Твердь;
такое сочетанье значит: смерть,
но я не умер: видно, слишком молод
я был тогда, - и, стало быть, герой
стихотворенья старше). Свежий холод,
естественный январскою порой,
сковал в ледышки лоскуты пеленок
(мне кажется, что в доме был ребенок:
сын или внук героя, чтобы он
(герой) мог выйти ночью на балкон
за этими пеленками). Но дело
в пеленках ли? во внуке ли? Задело
меня стихотворение не тем:
я видел в нем наметки важных тем:
Природа, Ночь и Смерть. Явленье Бога,
и Млечный Путь, как некая дорога
земного человека к Небесам.
Там было нечто, до чего я сам
догадывался, стоя на балконе
той звездной ночью. Я сейчас в погоне
за сутью ускользающей, а там,
в стихотворенье, есть она. Однако
не только там. Вот хоть у Пастернака -
он тоже шел за смертью по пятам,
за сутью смерти: в маленькой больнице
его герой внезапно ощутил
средь вековечно пляшущих светил,
упившихся простора сладким зельем,
себя - бесценным, редкостным издельем,
которое прижал к груди Творец,
готовясь положить его в ларец.
А после кто-то (вроде, Вознесенский)
писал про смерть кого-то, будто тот
лежал в гробу серебряною флейтой
в футляре красном. (Может быть, на ней-то
Господь теперь играет и зовет
к себе; а голос нежный, но не женский,
не детский...) Нет, довольно! Суть не в том!
Мы эдак никогда не подойдем
к воспоминанью нужного сюжета.
Спокойно. По этапам. Значит, это,
во-первых, выход ночью на балкон...
(О Господи! как надоел мне он:
балкон, балкон!) И тесная квартира
героя отдает в объятья мира.
(Квартира-мира - рифму помню я.)
Герой, познав разгадку бытия,
сливается с Природой, видит Бога,
одолевает высоту порога
бессмертия. Назавтра поутру
его находят мертвым. Правда факта
гласит: герой скончался от инфаркта.
(А интересно, как я сам умру?..)
Вот, кажется, и все, что удалось
припомнить из того стихотворенья,
прочитанного спьяну, не всерьез
на чьем-то - позабылось - дне рожденья.
48.
Откуда взялся в блокнотике этот текст, Арсений, слава Богу, знал
отлично: стихотворение, которое припоминал Арсений в своем, вовсе не
являлось приемом, литературной мистификацией-разве отчасти,-а
существовало на самом деле. Правда, прочитано оно было не на случайном
дне рожденья, а на кухне у Зинки, тридцатипятилетней актерки н-ского
ТЮЗа, - на кухне, потому что в единственной принадлежащей Зинке
комнатке коммуналки спала ее мать, - прочитано хоть и далеко за
полночь и не совсем стрезва, однако Арсений, разумеется, не мог
позабыть кем: автором, Равилем, некогда самым близким другом Арсения.
Арсений давно ждал, когда им с Равилем пора будет уходить, пока,
наконец, часов эдак около трех, не понял, что как раз Равиль-то
уходить и не собирается, а, наоборот, они с Зинкою давно ждут этого от
него самого. Для Арсения до сей поры осталось загадкою, где Равиль с
Зинкою занимались тем, ради чего избавлялись от его общества, ибо
вариант кухни, через которую, издавая соответствующие звуки и запахи,
время от времени шастали в сортир сонные соседи дезабилье, или
Зинкиной комнаты - рядом с чутко от старости спящею матерью, Арсению
допускать не хотелось: видимо, из рудиментов былого к Равилю уважения.
На улице стоял жуткий, натурально трескучий мороз, редкие н-ские такси
неслись мимо, и когда Арсений дошагал до гостиницы (впрочем, всего
километра полтора), ног своих уже не чувствовал. Ванна в номере место
имела, однако вода из крана шла только холодная, и шла-то едва-едва.
Арсений обнаружил Равиля в Н-ске совершенно случайно: сначала образ
друга, воспоминание о нем всплыли на поверхность памяти, освобожденные
знакомой фамилией внизу ТЮЗовской афишки, потом и сам Равиль, испитой,
постаревший, сбривший так подходившую ему д'артаньяновскую эспаньолку,
возник в полутьме у дальних дверей зрительного зала незадолго до конца
второго акта.
Уже после того, как, наступая однорядцам на ноги и шепча извинения из
согнутого, которое конечно же мешало смотреть точно так же, как и
распрямленное, положения, он прошел полупустым залом и очутился у
дверей, поздоровался с Равилем, пожал руку, - Арсений понял, что тот
встрече вовсе не рад и, заметь старого друга вовремя, сделал бы все,
чтобы улизнуть. Встреча, однако, по недосмотру ли Равиля, по поздней
ли чуткости Арсения, непоправимо состоялась, и теперь приходилось
развивать ее, следуя неписаному, но незыблемому ритуалу.
Дождавшись, пока Зинка разгримируется и переоденется, они отправились
в уютный, особенно жаркий в окружении сибирского мороза ресторанчик
местного ВТО. Пили. Ели. Разговаривали так, будто расстались вчера, а
не три с лишним года назад. Арсений несколько раз задевал последние,
врозь с Равилем прожитые времена, но тот подчеркнуто пропускал
бестактности мимо ушей, не позволяя их и себе. Позже, уже как следует
поддатый, Равиль нарушил собственный запрет тем, про смерть на
балконе, стихотворением; стихотворение, право же, было пронзительным
почти в той же мере, как вид его автора. Потом, когда ресторанчик
закрылся, все втроем пошли к Зинке.
Зинка играла в Равилевом спектакле тринадцатилетнюю шестиклассницу, в
чем самом по себе уже заключался элемент извращения. Сейчас, видя
изблизи большие Зинкины груди, морщинистую старушечью шею, изъеденную
гримом крупнопористую кожу лица, Арсений вспоминал и еще сильнее
чувствовал стыд, охватывавший на спектакле.
Как мог Равиль, этот талантливый, неординарно образованный человек,
автор изысканных стихов, гитарных песен, захватывающих настроениями,
шуток, порою веселых, порою убийственных, органичный актер, чуткий
собеседник, Равиль, так много сделавший для Арсения, открывший ему - в
те далекие времена - Булгакова и Солженицына, Аксенова и Белинкова,
Хармса и Кузмина, впервые показавший ему репродукции Босха и Дали,
Пиросмани и Эль Лисицкого, сводивший на запрещенного тогда УАндрея
Рублеваы и на УСладкую жизньы, одаривший безумным уик-эндом в Москве
(стипендия: билет туда-назад по студенческому, Сандуны, где Арсений с
помощью Равиля вдруг почувствовал нирвану безо всяких там
философических упражнений; Таганка; наконец, УЖаворонокы с Ликою, так
надолго потрясшей); Равиль, от которого первого Арсений услышал и
Высоцкого, и Кима, и Галича, и Бродского, выдаваемого тогда Клячкиным
за свое; Равиль, душа их маленького студенческого театрика, автор
большинства шедших там пьес и миниатюр, - как мог Равиль сочинить
столь скучный, старомодный, бездарный спектакль?! Арсений готов
сделать скидку и на уровень периферийных, да еще и ТЮЗовских, актеров,
и на нищенские постановочные возможности, и на комические сроки, и на
вкусы н-ской публики, на, так сказать, провинциальную эстетику,
которую вдруг не сломишь, но... Но слишком уж плох спектакль, даже со
всеми скидками. А хуже всего, что Равиль этого, кажется, даже не
понимает.
И еще - Зинка! Арсений вспомнил первую жену Равиля, Людмилу,
молоденькую, хорошенькую, со стервиночкою, бросившую ради него
пижонский свой Ленинград. Потом - с горечью вспомнил Викторию. Потом -
пани Юльку, Юлию Мечиславну Корховецкую, красивую, породистую,
высокомерную... Неужели провинция? Неужели это она так затягивает, так
невозвратимо губит людей? Или дело в самом Равиле? Мягком, но
неуловимом Равиле?
49.
Раньше, до воцарения Прописки, людей ссылали в Сибирь, возможно, и
несправедливо, но хоть логично, понятно: ссыльные знали, на что и за
что идут, знали, что по окончании срока наказания (особо подчеркнем:
наказания!) смогут направиться куда захотят. Или когда люди ехали к
черту на рога по собственной воле - служить, например, великой идее:
сеять разумное, так сказать, доброе, вечное, - их грело сознание, что
они в любой момент вольны вернуться, и такого сознания доставало
порою, чтобы оставаться на этих рогах до смерти. Но по какому праву,
по какой логике приговорены к пожизненной ссылке люди, виновные только
в том, что в Сибири (в Казахстане, на Алтае, на Дальнем - все равно! -
Востоке) родились?! Почему им нужно извиваться, изворачиваться,
обходить законы, не законы даже - какие-то полутайные предписания -
заключать нечистые сделки, рисковать остатками свободы, чтобы хоть
как-то, хоть одной ногою, зацепиться за Москву, за Ленинград, за Киев,
наконец?! Эти-то как виноваты? Этих-то за что?..
50.
51.
Равиль в свое время тоже пытался зацепиться за Москву, - видать,
предчувствовал, чем обернется пребывание в пожизненной ссылке. Вместе
с Арсением он поступал в Студию, но безуспешно, и Арсений, искренне
считавший друга и более талантливым, и более образованным, поражался
несправедливости судьбы и экзаменаторов; последним, полагал Арсений, и
во всяком случае, коль уж все равно решили брать человека из
провинции, выгоднее взять татарина, продемонстрировав таким нехитрым
способом полное торжество в стране принципов пролетарского
интернационализма. Несколько сникший, Равиль почти из-под Арсениевой
палки подал документы в ГИТИС, на заочное, и, разумеется, был
зачислен, получив шанс заработать по окончании диплом режиссера
народного театра, а также много непредсказуемых шансов на устройство
жизни в столице во время одной из десятка предстоящих полуторамесячных
сессий.
Приехав на первую, Равиль остановился в крохотной, где и
останавливаться-то негде, мансарде, полученной Арсением во временное