полковника сахиб-бахадура недельный отпуск.
-- Я сохну, как дерево, которое ободрали весной!--стонала Атхира.
-- Тебе скоро станет лучше, -- говорил Сакат Сингх и наконец рассказал
ей о том, что задумал, и оба они тихо рассмеялись, ибо любили друг друга. Но
с того часа Атхире стало лучше.
Они уехали вместе; путешествовали в вагоне третьего класса, как
полагалось по воинскому уставу, а потом в повозке -- по низким горам и
пешком -- по высоким. Атхира вдыхала сосновый запах своих родных гор.
влажных Гималайских гор.
-- Хорошо быть живыми, -- промолвила Атхира.
-- Ха! -- произнес Сакат Сингх. -- Где дорога на Кодру и где дом
лесника?..
-- Двенадцать лет назад оно стоило сорок рупий,-- сказал лесник,
отдавая свое ружье.
-- Вот тебе двадцать, -- сказал Сакат Сингх, -- а пули дашь мне самые
лучшие.
-- Как хорошо быть живыми, -- задумчиво промолвила Атхира, вдыхая запах
соснового перегноя; и они стали ждать, пока ночь не опустится на Кодру и
Донга-Па.
На вершине горы, выше избушки, был заготовлен костер из сухих дров --
это Маду сложил его, собираясь пережигать уголь на другой день.
-- Молодец Маду -- избавил нас от этого труда, -- сказал Сакат Сингх,
наткнувшись на костер, сложенный квадратом; каждая сторона его достигала
двенадцати футов, а высота -- четырех. -- Подождем, пока не взойдет луна.
Когда луна взошла, Атхира преклонила колено на костре.
-- Будь у меня хотя бы казенная винтовка, -- с досадой проговорил Сакат
Сингх, косясь на перевязанный проволокой ствол лесникова ружья.
-- Поспеши, -- сказала Атхира, и Сакат Сингх поспешил; но Атхира уже не
спешила. Тогда он поджег костер со всех четырех углов и влез на него,
перезаряжая ружье.
Язычки пламени стали пробиваться между толстыми бревнами, поднимаясь
над хворостом.
-- Правительству не худо бы обучить нас спускать курок ногой, -- мрачно
проворчал Сакат Сингх, обращаясь к луне.
То было последнее суждение сипая Саката Сингха.
Рано утром Маду пришел на огнище, вскрикнул от ужаса и побежал ловить
полицейского, объезжавшего округ.
-- Этот низкорожденный сгубил дрова для угля, а стоили они целых четыре
рупии, -- задыхался Маду. -- Кроме того, он убил мою жену и оставил письмо,
которое я не могу прочесть; оно привязано к сучку на сосне.
Прямым писарским почерком, усвоенным в полковой школе, сипай Сакат
Сингх написал:
"Если что от нас останется, сожгите нас вместе, ибо мы совершили
надлежащие молитвы. Кроме того, мы прокляли Маду и Малака, брата Атхиры, --
оба они злые люди. Передайте мое почтение полковнику сахиб-бахадуру".
Полицейский долго и пытливо смотрел на брачное ложе из красного и
белого пепла, на котором, тускло чернея, лежал ствол лесникова ружья. Он
рассеянно ткнул каблуком со шпорой полуобугленное бревно; с треском взлетели
искры.
-- Совершенно необычайные люди, -- проговорил полицейский.
"Уиу... уиу... уию",--шептали язычки пламени.
Полицейский включил в свое донесение одни лишь голые факты, так как
пенджабское правительство не поощряет романтики.
-- Так кто же уплатит мне эти четыре рупии? -- ныл Маду. перевод М.
Клягиной-Кондратьевой
ГОРОД СТРАШНОЙ НОЧИ
Тяжелая, влажная жара, покрывалом нависшая над ликом земли, убила
всякую надежду на сон. Жаре словно помогали цикады, а цикадам -- воющие
шакалы. Невозможно было тихо сидеть в темном пустом доме, где гулко
отдавались все звуки, и слушать, как панкха хлопает по замершему воздуху.
Поэтому я в десять часов вечера поставил свою трость на землю посреди сада,
чтобы посмотреть, в какую сторону она упадет. Она показала прямо на
освещенную луной дорогу в Город Страшной Ночи. Звук ее падения встревожил
зайца. Он выскочил из своей норы и помчался к заброшенному мусульманскому
кладбищу, где безжалостно обнаженные июльскими ливнями черепа с
отвалившимися челюстями и берцовые кости с утолщениями на концах
поблескивали, как перламутр, на изрытой дождем почве. Нагретый воздух и
тяжкая земля заставляли даже мертвецов вылезать наверх в поисках прохлады.
Заяц присел, с любопытством понюхал закоптелый осколок лампы и скрылся в
тени тамарисковой рощицы.
Лачужка ткача циновок, прикорнувшая к индуистскому храму, была набита
спящими людьми, похожими на трупы в саванах. Вверху сияло немигающее око
луны. Мрак все-таки создает ощущение прохлады, пусть ложное. Трудно было
поверить, что льющийся сверху поток света не теплый. Не такой горячий, как
солнце, но все же томительно теплый, он, казалось, нагревал тяжелый воздух.
Прямая, как брус шлифованной стали, пролегала дорога к Городу Страшной Ночи,
и по обеим сторонам ее лежали тела, скорчившиеся на своих ложах в
причудливых позах, -- сто семьдесят человеческих тел. Одни-закутанные в
белое, с завязанными ртами; другие -- обнаженные и при ярком свете черные,
как эбеновое дерево. А одно -- то, что лежало лицом кверху с отвисшей
челюстью, вдали от других, -- серебристо-белое и пепельно-серое.
"Этот спящий -- прокаженный; остальные -- усталые кули, слуги, мелкие
лавочники и возчики с ближней стоянки повозок. Место действия -- главная
дорога в город Лахор, а ночь жаркая, августовская". Вот и все, на что стоило
смотреть, но отнюдь не все, что можно было видеть. Колдовство лунного света
разлилось повсюду, и мир пугающе преобразился. Длинная вереница нагих
"мертвецов" с окоченевшей "серебряной статуей" в конце не радовала глаз.
Здесь лежали только мужчины. Так, значит, женщины были обречены спать в
душных глинобитных лачугах -- если только они могли спать! Сердитый детский
плач, донесшийся с низкой земляной крыши, ответил на этот вопрос. Где дети,
там должны быть и матери, чтобы смотреть за детьми. В эти душные ночи им
нужен уход. Черная, круглая, как шар, головка выглянула из-за карниза, и
тонкая, до жалости тонкая коричневая ножка свесилась на водосточный желоб.
Резко звякнули стеклянные браслеты; женская рука на мгновение появилась над
парапетом, обвилась вокруг худенькой шейки, и упиравшегося ребенка оттащили
назад и водворили в кроватку. Тонкий, высокий визг его замер в плотном
воздухе, едва зазвучав, ибо даже чадам этой земли было слишком жарко, чтобы
плакать.
Снова тела; снова куски освещенной лунным светом белой дороги; вереница
сонных верблюдов, отдыхающих в стороне; мелькнувшие призраки убегающих
шакалов; извозчичьи лошади, заснувшие в сбруе; деревянные повозки, обитые
медными гвоздями, мерцающими в лунном свете, и -- снова тела, как трупы.
Всюду, где только есть тень: от воза ли с зерном, стоящего с поднятыми
оглоблями, от древесного ли ствола, от спиленного ли бревна, пары бамбуков
или охапки тростника, -- всюду земля усеяна ими. Они лежат в ослепительном
лунном свете; некоторые -- ничком, скрестив руки, в пыли; иные -- закинув за
голову сжатые ладони; одни -- свернувшись клубком, как собаки; другие --
свесившись с повозок, как пустые джутовые мешки; третьи -- скрюченные,
прижавшие голову к коленям. Было бы как-то спокойнее, если б они храпели; но
они не храпят, и сходство их с трупами нарушается разве только тем, что
тощие собаки, обнюхав их, отходят прочь. Кое-где крошечный ребенок лежит на
ложе отца, и всегда его обнимает охраняющая рука. Но большинство детей спит
с матерями на крышах. Ведь можно всего ожидать от желтых, белозубых бродячих
собак, рыщущих вблизи темных тел.
Из пасти Делийских ворот вырвался поток удушливо-жаркого воздуха, и я
чуть было не отказался от своего намерения войти в Город Страшной Ночи. В
нем смешались все скверные запахи -- животные и растительные,-- которые
успевает накопить окруженный стенами город в течение дня и ночи. Этот воздух
так жарок, что, по сравнению с ним, жара в недвижных пизанговых и
апельсиновых рощах за городскими стенами покажется прохладой. Да поможет
небо всем больным людям и маленьким детям, лежащим внутри города этой ночью!
Высокие стены домов все еще яростно излучают тепло, а из темных переулков
несет зловонием, способным отравить буйвола. Но буйволам оно нипочем. Стадо
их шествует по безлюдной главной улице; изредка животные останавливаются,
прижимают тяжелые морды к закрыгым ставням лавки зерноторговца и фыркают,
как дельфины.
Потом наступает безмолвие -- безмолвие, пронизанное ночными шумами
большого города. Едва, но только едва, слышатся звуки какого-то струнного
инструмента. Высоко над моей головой кто-то распахивает окно, и стук
деревянной рамы гулко отдается в пустой улице. На одной из крыш громко
пыхтит хукка, а люди тихо беседуют под бульканье воды. В другом месте, чуть
подальше, разговор слышен отчетливей. Освещенная щель прорезает слегка
раздвинутые ставни лавки. Внутри ее купец со щетинистой бородой и усталыми
глазами подводит баланс в счетных книгах, окруженный тюками ситца. Три
фигуры, закутанные в покрывала, сидят рядом с ним и время от времени роняют
какое-то замечание. Купец делает запись в книге, потом говорит что-то, потом
проводит ладонью по потному лбу. Жара на тесной улице ужасна. Внутри
торговых помещений она, должно быть, почти невыносима. Но работа упорно
продолжается: запись, гортанное ворчанье и взмах поднятой руки следуют друг
за другом с точностью часового механизма.
Полицейский -- без чалмы и крепко уснувший -- лежит поперек улицы, на
пути к мечети Вазир-Хана. Полоса лунного света падает на лоб и глаза
спящего, а он не пошевельнется. Близится полночь, но жара как будто все
усиливается. Открытая площадь перед мечетью усеяна телами, и надо тщательно
выбирать путь, чтобы не наступить на них. Лунный свет ложится широкими
косыми полосами на облицованный цветными изразцами высокий фасад мечети, и
каждый голубь, дремлющий в нишах и углублениях каменной кладки, отбрасывает
короткую, маленькую тень. Какие-то призраки, закутанные в покрывала, устало
поднимаются со своих постелей и уплывают в темные глубины здания. Удастся ли
мне сейчас взойти на верхушку высокого минарета и оттуда посмотреть вниз, на
город? Во всяком случае, стоит попытаться -- возможно, что дверь на лестницу
не заперта. Она не заперта, но крепко спящий сторож лежит на пороге,
повернув лицо к луне. Заслышав шум приближающихся шагов, из его тюрбана
выскакивает крыса. Человек мычит, на минуту открывает глаза, повертывается
на другой бок и снова засыпает. Весь зной нескольких свирепых индийских
летних месяцев скопился в черных, как деготь, полированных стенах винтовой
лестницы. На полпути мне попадается что-то живое, теплое и пушистое, и оно
сопит. Гонимое со ступеньки на ступеньку шумом моих шагов, оно вспархивает
вверх и оказывается желтоглазым рассерженным коршуном. Десятки коршунов спят
на этом и на других минаретах и ниже -- на куполах. На этой высоте чуть
прохладнее, во всяком случае воздух тут менее душный, и, освеженный им, я
начинаю смотреть на Город Страшной Ночи.
Доре мог бы нарисовать его! Золя мог бы описать его -- это зрелище
тысячных толп, спящих в лунном свете и в тени, рожденной луною. Крыши домов
кишат мужчинами, женщинами и детьми, и воздух полон неопределенных шумов.
Они не знают покоя, эти жители Города Страшной Ночи, и не мудрено, что не
знают. Чудо, что они еще могут дышать. Внимательно всматриваясь в эти толпы,
можно заметить, что они почти так же суетливы, как дневная толпа; но шум
теперь приглушен. Везде, куда только падает яркий свет, видно, как спящие
поворачиваются с боку на бок, переносят свои постели на другое место и снова
раскладывают их. Во дворах, похожих на ямы, -- такое же движение.