Деве за благополучное возвращение мисс Холмс. А потом позвонил Говарду,
швейцару в ее доме.
- В котором часу она приехала?
- Минут двадцать назад, - ответил Говард.
- Кто ее привез?
- Не знаю. Ты же знаешь, как оно бывает. Каждый раз другая машина.
Иногда они паркуются за домом, я их даже не вижу, даже и не знаю, что она
вернулась, пока не зазвонит звонок, а тогда выгляну и увижу, что это она.
- Помолчав, Говард добавил: - У нее на левой щеке здоровенный фингал.
Говард был прав. Фингал в свое время действительно был
здоровеннейший, а теперь уже начал проходить. Как он выглядел, когда был
свежий, Эндрю даже думать было неприятно. На следующее утро мисс Холмс
появилась ровно в десять, в шелковом сарафанчике с тоненькими, как
спагетти, бретельками (дело было в конце июля), и к этому времени синяк
уже начал желтеть. Она попыталась замазать его макияжем, но особых усилий
не прилагала, словно знала, что, если перестарается, это будет только
привлекать к нему внимание.
- Где это вы так приложились, мисс Холмс? - спросил он.
Она весело рассмеялась: "Вы же меня знаете, Эндрю - я всегда была
неуклюжа. Я вчера вылезала из ванны, торопилась, хотела не пропустить
последние известия, и у меня рука сорвалась с поручня. Я упала и ударилась
щекой. - Она испытующе посмотрела ему в лицо. - Вы уж готовы начать
блекотать насчет докторов и обследований, правда? Не трудитесь отвечать; я
вас за все эти годы так изучила, что насквозь вижу. Ни к кому я не пойду,
так что и просить не трудитесь. Я себя прекрасно чувствую. Вперед, Эндрю!
Я намерена скупить половину магазина Сакса, весь магазин Джимбела, а в
промежутке съесть все, что есть в "Четырех временах года".
- Хорошо, мисс Холмс, - сказал он и улыбнулся. Улыбка получилась
вымученная и далась ему не без усилий. Этому синяку был не один день, ему
было не меньше недели... да и вообще он знал, что все не так. Всю
последнюю неделю он звонил ей каждый вечер, в семь часов, потому что если
мисс Холмс когда-нибудь можно застать дома, то именно в семь часов, когда
передают "Репортаж Хантли-Бринкли". Мисс Холмс - прямо наркоманка на эти
теленовости. То есть он звонил ей каждый вечер, кроме вчерашнего. А вчера
он поехал туда и выклянчил у Говарда ее ключ. В нем неуклонно росла
уверенность, что с ней случилось то самое, о чем она сейчас рассказала...
только она не набила себе синяк и не сломала руку или ногу, а умерла,
умерла совсем одна и сейчас так и лежит там мертвая. Он вошел в квартиру с
колотящимся сердцем, чувствуя себя, как кошка в темной комнате, в которой
во всех направлениях натянуты рояльные струны. Но оказалось, что
волноваться нечего. На кухонном столе стояла масленка, и, как видно,
простояла достаточно долго, чтобы масло густо заросло плесенью, хотя и
было закрыто крышкой. Он вошел в квартиру в без десяти семь, а вышел в
пять минут восьмого. За это время он быстро осмотрел всю квартиру,
заглянул и в ванную. Ванна была сухая, полотенца развешаны аккуратно -
даже, можно сказать, в строгом порядке, все поручни - а их здесь было
множество - протерты до яркого стального блеска, и ни пятнышка от воды на
них не было.
Он знал, что случая, о котором она рассказала, не было.
Но, по мнению Эндрю, она и не лгала. Она верила в то, о чем ему
рассказала.
Он опять взглянул в зеркало заднего вида и увидел, что она легонько
потирает виски кончиками пальцев. Это ему не понравилось. Слишком много
раз он видел, что она так делала перед своим очередным исчезновением.
Эндрю не стал выключать мотор, чтобы отопление работало и ей было бы
тепло, потом подошел к багажнику. Посмотрел на ее два чемодана, и его
опять передернуло. Вид у них был такой, будто их безжалостно гоняли
пинками взад-вперед раздраженные люди с плохо развитыми мозгами и хорошо
развитыми мышцами, обращавшиеся с чемоданами так, как хотели бы, да не
решались, обращаться с самой мисс Холмс - как они, возможно, стали бы
обращаться, например, с ним, если бы он был там. Дело было не только в
том, что она - женщина; она ведь черномазая, нахалка-черномазая с Севера,
которая лезет, куда ей лезть нечего, и они, наверно, считали, что такая
женщина именно того и заслуживает, что получила. Штука была в том, что она
- еще и богатая черномазая. Штука была в том, что она известна
американской публике почти так же хорошо, как Медгар Эверс или Мартин
Лютер Кинг. Штука была в том, что она проперла свою богатую черную рожу на
обложку журнала "Тайм", а такой бабе не так-то легко без последствий
сунуть перо в бок, а потом сказать: "Чегой-то? Нет, сэр, босс, мы у нас
тута никого такого и в глаза не видали, верно, ребята?" Штука была в том,
что не так-то легко накрутить себя до такой степени, чтобы сделать
что-нибудь плохое с единственной наследницей Стоматологических Предприятий
Холмса, когда на ихнем солнечном Юге есть двенадцать заводов Холмса, а
один из них - и вовсе в соседнем с Оксфорд-Тауном округе.
Вот они и сделали с ее чемоданами то, чего не смели сделать с ней
самой.
Он посмотрел на эти немые свидетельства ее пребывания в Оксфорд-Тауне
со стыдом, и яростью, и любовью - эмоциями столь же бессловесными, как
царапины на багаже, который, уезжая, имел щегольской вид, а когда
вернулся, вид у него стал побитый и отупевший. Он смотрел, на время
утратив способность двигаться, и выдыхал в морозный воздух облачка пара.
Говард уже шел к ним, чтобы помочь, но Эндрю, прежде, чем взяться за
ручки чемоданов, помедлил еще секунду. Кто вы, мисс Холмс? Кто вы на самом
деле? Куда вы иногда исчезаете, и что вы такое плохое делаете, что вам
приходится даже для себя самой сочинять небылицы об исчезнувших куда-то
часах или днях? И в эту секунду, пока Говард еще не подошел, у Эндрю
мелькнула еще одна мысль, странно подходящая к ситуации: "Где остальная
часть вас?"
"А ну, кончай думать такое. Если здесь кому и можно думать такие
вещи, так это миссис Холмс, но она-то их не думает, стало быть, и тебе
нечего".
Эндрю вынул чемоданы из багажника и передал Говарду, который тихонько
спросил: "Как она, в порядке?"
- По-моему, да, - ответил Эндрю, тоже понизив голос. - Просто она
устала, вот и все. Вся насквозь устала, до самых своих корешков.
Говард кивнул, взял побитые чемоданы и пошел к дому. Он задержался
лишь на минуту, чтобы тихонько и почтительно козырнуть Одетте Холмс,
которую было почти не видно за притененными стеклами автомобиля.
Когда он ушел, Эндрю достал со дна багажника сложенную раму из
нержавеющей стали и начал раскладывать ее. Это было инвалидное кресло на
колесах.
С 19 августа 1959 года, уже примерно пять с половиной лет, у Одетты
Холмс не было ног от колен и ниже. Не было так же, как этих отсутствующих
часов и дней.
До случая в метро сознание Детты Уокер включалось всего несколько раз
- эти случаи были, как коралловые острова, которые кажутся изолированными
тем, кто находится над ними, тогда как на самом деле они - лишь бугорки на
позвоночнике длинного архипелага, расположенного главным образом под
водой. Одетта совершенно не подозревала о существовании Детты, а Детта не
имела ни малейшего представления о том, что существует такой человек, как
Одетта... но Детта, по крайней мере, ясно понимала, что что-то не так, что
кто-то выделывает с ее жизнью какие-то блядские фокусы. Воображение Одетты
превращало в роман все те разнообразные вещи, которые происходили, когда
ее телом управляла Детта; Детта была не настолько умна. Ей казалось, что
она что-то помнит, во всяком случае, какие-то отдельные моменты, но чаще
всего она ничего не помнила.
Детта сознавала (хотя бы частично), что у нее в сознании есть
какие-то провалы.
Она помнила фарфоровую тарелочку. Это-то она помнила. Помнила, как
сунула ее в карман своего платьица, все время озираясь через плечо - не
подглядывает ли Тетка Синька. Детта каким-то образом смутно понимала, что
фарфоровая тарелочка - не просто тарелочка, а напамять. Потому-то Детта ее
и взяла. Детта помнила, что отнесла ее в одно тайное место, которое она
знала под названием Свалки (хотя и не знала, откуда она это знает), к
дымящейся, засыпанной мусором ямке в земле, где она однажды видела
горящего младенца с пластмассовой кожей. Она помнила, как аккуратно
поставила тарелочку на засыпанную щебенкой землю и начала было топтать ее,
но остановилась, помнила, как сняла свои простые хлопчатобумажные трусики
и сунула их в карман, где перед этим лежала тарелочка, а потом осторожно
приложила указательный палец левой руки к разрезу у себя между ногами, где
Глупый Старый Бог плохо, неплотно соединил ее, как и всех других
девочек-и-женщин, но что-то хорошее в этом месте, видимо, все-таки было,
потому что она помнила пронзившее ее ощущение, помнила, как ей хотелось
нажать, помнила, каким восхитительным было ее влагалище, когда оно было
обнажено, когда его не отделяли от всего мира хлопчатобумажные трусики, и
она не нажимала, не нажимала до тех пор, пока не нажала ее туфелька, ее
черная лакированная туфелька, пока ее туфелька не нажала на тарелочку, вот
тогда она нажала пальцем на этот разрез так, как нажимала ногой на
фарфоровую тарелочку, на эту напамять Тетки Синьки, она помнила, как
черная лакированная туфелька накрыла нежный синий узор-паутинку,
покрывавший край тарелочки, помнила нажатие, да, помнила, как она нажимала
на Свалке, нажимала пальцем и ногой, помнила сладостное обещание пальца и
разреза, помнила, что, когда тарелочка раскололась с горестным ломким
хрустом, такое же хрупкое наслаждение пронзило ее от этого разреза вверх,
вонзившись, как стрела, в ее внутренности, помнила сорвавшийся со своих
губ крик, неприятный, каркающий, как крик вороны, которую спугнули с
кукурузной делянки, помнила, как тупо смотрела на осколки тарелочки, а
потом медленно достала из кармана платьица свои простые белые
хлопчатобумажные трусики и снова надела их, нижнее белье, когда-то она
слышала, что кто-то их так назвал, но когда - в ее памяти не сохранилось,
воспоминание плавало, как куски дерна во время прилива, нижнее белье,
хорошее название, потому что ты сперва спускаешь их вниз и снимаешь,
переступая сперва одной черной лакированной туфелькой, потом другой, чтобы
сделать свое дело, и подтягиваешь их наверх, хорошее название, и трусики
были хорошие, ей так отчетливо помнилось, как она натягивает их, и они
скользят вверх по ногам, вот они уже выше колен, корочка на левой коленке
вот-вот отвалится, и останется новая, тоненькая, чистенькая розовая
кожица, да, она помнила это так отчетливо, словно это было не неделю или
день назад, а всего одно-единственное мгновение назад, она помнила, как
резинка трусиков оказалась вровень с подолом ее выходного платья, помнила,
какой белой была хлопчатобумажная ткань на фоне ее коричневой кожи, как
сливки, да, как струя сливок из кувшинчика, наклоненного над кофе,
помнила, какая была материя на ощупь, помнила, как трусики медленно
исчезали под подолом платья, вот только платье было оранжевое, она не
натягивала трусики, а стягивала их, но они и в этот раз были белые, только
не хлопчатобумажные, а нейлоновые, дешевые прозрачные нейлоновые трусики,
дешевые не только в прямом смысле, и она помнила, как стянула их вниз, как
переступила через них и как они мерцали на коврике на полу "Доджа де Сото"
сорок шестого года, да, какие они были белые, какие они были дешевые, они
не заслуживали, чтобы их с достоинством именовали бельем, это были просто