Замоскворечья.
По дороге мы изо всех сил старались шутить и острить, как будто бы ничего
особенного не случилось.
Арлекин - маленький, вдохновенный, весь набитый романтическими стихотворными
реминисценциями,- орал на всю улицу свои стихи, как бы наряженные в наиболее
яркие исторические платья из театральной костюмерной: в камзолы, пудреные
парики, ложно-классические тоги, рыцарские доспехи, шутовские кафтаны...
В конце концов как бы придя ко взаимному соглашению, мы сделали вид, что с нами
ничего особенного не произошло, что появление в Мыльниковом переулке экипажа со
странным седоком не более чем галлюцинация, хотя ужасная тень покончившего с
собой королевича незримо сопровождала нас до самого дома, где жил тогда мулат,
недалеко от Музея изящных искусств на Волхонке, против храма Христа Спасителя, в
громадном золотом куполе которого неистово горело все еще низкое утреннее
солнце.
Мне показалось, что на пустынных ступенях храма я вижу две обнявшиеся тени - ее
и его,- как бы выходцев из другого, навсегда разрушенного мира вечной любви. Она
была синеглазка, он был - я.
Мулат простился с нами и вошел в подъезд, а потом по лестнице в свою,
разгороженную фанерой квартиру.
..."Как образ входит в образ и как предмет сечет предмет"...
А отражение солнца било как прожектор из купола храма Христа Спасителя в
немытые, запущенные окна его квартиры, где его ждали жена и маленький сын.
На этом позвольте сегодняшнюю лекцию закончить. Благодарю за внимание. Как? Вы
еще хотите что-нибудь узнать о Мыльниковом переулке? Вы его называете
легендарным? Возможно. Пожалуй, я еще могу рассказать, как однажды я вез к себе
в Мыльников переулок два кожаных кресла, купленных мною на аукционе,
помещавшемся в бывшей церкви в Пименовском переулке.
Упомянутые кресла коричневой, еще не вполне потертой кожи были установлены на
площадке ломового извозчика. Мы с птицеловом комфортабельно развалились в
креслах и поехали по бульварному кольцу в Мыльников переулок, представляя
довольно курьезное зрелище: два молодых человека, заложив ногу на ногу и
покуривая папиросы, едут, сидя в кожаных креслах, посреди многолюдной столицы,
едут мимо Цветного бульвара, мимо памятника Достоевскому, мимо Трубного рынка,
где вовсю идет торговля птицами, кошками, рыбками; затем поднимаются вверх мимо
Рождественского монастыря, мимо его высокой стены, выходящей на Рождественский
бульвар острым углом, похожим на нос броненосца.
И так далее и так далее вплоть до Чистых прудов, источающих медвяный аромат
цветущих лип.
При этом мы все время громко, во весь голос, к удивлению прохожих, читаем друг
другу стихи, и я узнаю многое из того, что написал птицелов за последнее время.
Именно во время этой поездки в креслах я впервые услышал "Думу про Опанаса" и
Стихи о соловье и поэте".
Забыл сказать, что у птицелова всю жизнь была страсть сначала к птицам, а потом
к рыбкам. Его комната в Одессе была заставлена клетками с птицами, пух и шелуха
птичьего корма летали по комнате, наполненной птичьими криками. В Москве же
страсть к птицам перешла в страсть к рыбам. И в комнате птицелова появились
аквариумы, в которых среди водорослей и пузырьков воздуха плавали тени
тропических рыб, и птицелов сидел возле них на кровати, поджав ноги, в
расстегнутой сорочке и кальсонах и читал своим ученикам свои и чужие стихи,
временами кашляя и дыша дымом селитренного порошка.
Когда мы ехали в креслах, страсть к птицам еще не прошла, а страсть к рыбам уже
началась, и он с вожделением смотрел, проезжая мимо Трубного рынка, на птичьи
клетки и банки с золотыми рыбками, полосатыми, как зебры, и вуалехвостами.
Вот что он мне тогда прочел:
"Весеннее солнце дробится в глазах, в канавы ныряет и зайчиком пляшет, на
Трубную выйдешь - и громом в ушах огонь соловьиный тебя ошарашит... Любовь к
соловьям - специальность моя, в различных коленах я толк понимаю: за дешевой
дудкой вразброд стукотня, кукушкина песня и дробь рассыпная... Куда нам пойти?
Наша воля горька! Где ты запоешь? Где я рифмой раскинусь? Наш рокот, наш посвист
распродан с лотка... Как хочешь - распивочно или на вынос? Мы пойманы оба, мы
оба - в сетях: твой свист подмосковный не грянет в кустах, не дрогнут от грома
холмы и озера... Ты выслушан, взвешен, расценен в рублях... Греми же в зеленых
кусках коленкора, как я громыхаю в газетных листах!"
Это были традиционные для русского поэта порывы к свободе.
...В Мыльниковом же переулке ключик впервые читал свою новую книгу "Зависть".
Ожидался главный редактор одного из лучших толстых журналов. Собралось несколько
друзей. Ключик не скрывал своего волнения. Он ужасно боялся провала и все время
импровизировал разные варианты этого провала. Я никогда не видел его таким
взволнованным. Даже вечное чувство юмора оставило его.
Как раз в это время совсем некстати разразилась гроза, один из тех июльских
ливней, о которых потом вспоминают несколько лет.
Подземная речка Неглинка вышла из стоков и затопила Трубную площадь, Цветной
бульвар, все низкие места Москвы превратила в озера, а улицы в бурные реки.
Движение в городе нарушилось. А ливень все продолжался и продолжался, и конца
ему не предвиделось. Ключик смотрел в окно на сплошной водяной занавес ливня, на
переулок, похожий на реку, покрытую белыми пузырями, освещавшимися молниями,
которые вставали вдруг и дрожали среди аспидных туч, как голые березы.
Гром обрушивал на крыши обвалы булыжника. Преждевременно наступила ночь. Надежды
на прибытие редактора с каждым часом убывали, рушились, и ключик время от
времени восклицал:
- Так и следовало ожидать! Я же вам говорил, что у меня сложные взаимоотношения
с природой. Природа меня не любит. Видите, что она со мной сделала? Она
мобилизовала все небесные силы для того, чтобы редактор не приехал. Она
построила между моим романом и редактором журнала стену потопа!
Ключика вообще иногда охватывала мания преследования. Бывали случаи, когда он
подозревал городской транспорт. Он уверял, что трамваи его не любят: нужный
номер никогда не приходит.
Однажды мы стояли с ним на остановке, ожидая трамвая номер, скажем, 23.
- Ты напрасно решил ехать вместе со мной,- говорил ключик с раздражением.-
Двадцать третий номер никогда не придет. Я это тебе предсказываю. Трамваи меня
ненавидят.
В этот миг в отдалении появился вагон трамвая номер 23.
Я был в восторге.
- Грош цена твоим предсказаниям,- сказал я. Он скептически посмотрел на
приближающийся вагон и обреченно пробормотал:
- Посмотрим, посмотрим...
В это время, не доехав до нас десятка два шагов, трамвай остановился, немного
постоял и поехал назад, попятился, как будто его притягивал сзади какой-то
магнит, и наконец скрылся из глаз.
Это было совершенно невероятно, но я клянусь, что говорю чистую правду.
- Ну что я тебе говорил? - с грустной улыбкой сказал ключик.-Трамваи меня
ненавидят. У меня сложные взаимоотношения с городским транспортом. Это печально.
Но это так.
Не думайте, что я шучу. Это именно так и было: трамвай номер 23 уехал назад,
куда-то в неизвестность. Каким образом это могло произойти, не знаю. И,
вероятно, никогда не узнаю. Но повторяю: даю честное слово, что говорю святую,
истинную правду. Вероятно, произошел единственный случай за все время
существования московского электрического трамвая. Эксцесс, не поддающийся
анализу.
Теперь же на город обрушился потоп, и ключик был уверен, что какие-то высшие
силы природы сводят с ним счеты.
Он покорно стоял у окна и смотрел на текущую реку переулка.
Уже почти совсем смеркалось. Ливень продолжался с прежней силой, и конца ему не
предвиделось.
И вдруг из-за угла в переулок въехала открытая машина, которая, раскидывая по
сторонам волны, как моторная лодка, не подъехала, а скорее подплыла к нашему
дому. В машине сидел в блестящем дождевом плаще с капюшоном главный редактор.
В этот вечер ключик был посрамлен как пророк-провидец, но зато родился как
знаменитый писатель.
Преодолев страх, он раскрыл свою рукопись и произнес первую фразу своей повести:
"Он поет по утрам в клозете".
Хорошенькое начало!
Против всяких ожиданий именно эта криминальная фраза привела редактора в
восторг. Он даже взвизгнул от удовольствия. А все дальнейшее пошло уже как по
маслу. Почуяв успех, ключик читал с подъемом, уверенно, в наиболее удачных
местах пуская в ход свой патетический польский акцент с некоторой победоносной
шепелявостью.
Никогда еще не был он так обаятелен.
Отбрасывая в сторону прочитанные листы жестом гения, он оглядывал слушателей и
делал короткие паузы.
Чтение длилось до рассвета, и никто не проронил ни слова до самого конца.
Правда, один из слушателей, попавший на чтение совершенно случайно и застрявший
ввиду потопа, милый молодой человек, некий Стасик, не имевший решительно
никакого отношения к искусству, примерно на середине повести заснул и даже все
время слегка похрапывал, но это нисколько не отразилось на успехе.
Главный редактор был в таком восторге, что вцепился в рукопись и ни за что не
хотел ее отдать, хотя ключик и умолял оставить ее хотя бы на два дня, чтобы кое-
где пошлифовать стиль. Редактор был неумолим и при свете утренней зари, так
прозрачно и нежно разгоравшейся на расчистившемся небе, умчался на своей машине,
прижимая к груди драгоценную рукопись.
Когда же повесть появилась в печати, то ключик, как говорится, лег спать простым
смертным, а проснулся знаменитостью.
В повести все вытесненные желания ключика превратились в галерею странно
правдоподобных персонажей, хотя и как бы сказочных, но вполне современных,
социальных, реальных и вместе с тем нереальных, как бывает только во сне.
Здесь ключик свел счеты со своим прошлым, здесь мимо него прошумела знаменитая
ветка, полная цветов и листьев...
Извините. Я устал. Позвольте мне на этом закончить сегодняшнюю лекцию. Дайте мне
воды, у меня пересохло в горле. Спасибо, синьора, как вы хороши в своем нарядном
платье. Вы похожи на "Весну" Сандро Боттичелли. Извините, что я выражаюсь в
стиле ключика. И вам так идут эти оранжерейные цветы, которые вы держите в
руках. Как? Эти цветы мне? О, спасибо! Грацио! Право, я этого не заслуживаю.
Отнесем мой успех на счет моего друга ключика. До скорой встречи. До свидания.
Ариведерчи. Чао.
О, красное бархатное кресло с высокой спинкой, тоже бархатно-красной, одиноко
стоящее на возвышении под аркадами площади Святого Марка в том уголке, куда не
достигает бурливый плеск Канаве Гранде, вызванный вечным движением речных
трамваев, моторных лодок и гондол со своими высокими секирами на поднятых носах,
но где все еще слышны звуки двух оркестров возле двух ресторанов, расставивших
свои столики на площади под открытым небом напротив светло-розовой кирпичной
кампанилы и столба со львом, положившим лапу на Евангелие, раскрытое на
страницах святого Марка.
Красное кресло, как бы предназначенное для главного судьи, стояло одиноко, и не
каждый мог догадаться о его назначении. Не для дожа ли венецианского оно было
предназначено? Отнюдь! Оно было мне странно знакомо. Оно было выходцем из моего
детства, когда я впервые вместе с покойным папой и покойным братцем вступил на
площадь Святого Марка, окруженные стаей грифельно-серых голубей, хлопающих
крыльями вокруг нас на высоте не более двух аршин над плитами знаменитой
площади, над нашим папой в соломенной шляпе и люстриновом пиджаке, прижавшим к
груди красный томик путеводителя "Бедекер".
Это было кресло, на которое мог сесть любой смертный, желающий почистить свои
ботинки. Стоило только сесть на него, как тотчас откуда ни возьмись появлялся
синьор в жилетке поверх белой сорочки с рукавами, перехваченными резинкой,
вынимал из потайного ящика под креслом пару щеток, бархатку, баночки с кремами.
Он стучал щеткой о щетку, и этот стук напоминал пощелкиванье кастаньет и какой-