вываливается из окна.
Раздавался отчаянный крик прохожего, что и требовалось доказать.
Скоро слава о чудесной кукле распространилась по всему району Чистых прудов. К
нашему окну стали подходить любопытные, прося показать искусственного ребенка.
Однажды, когда ключик сидел на подоконнике, к нему подошли две девочки из нашего
переулка - уже не девочки, но еще и не девушки, то, что покойный Набоков назвал
"нимфетки", и одна из них сказала, еще несколько по-детски шепелявя:
- Покажите нам куклу.
Ключик посмотрел на девочку, и ему показалось, что это то самое, что он так
мучительно искал. Она не была похожа на дружочка. Но она была ее улучшенным
подобием - моложе, свежее, прелестнее, невиннее, а главное, по ее фаянсовому
личику не скользила ветреная улыбка изменницы, а личико это было освещено
серьезной любознательностью школьницы, быть может совсем и не отличницы, но зато
честной и порядочной четверочницы.
Тут же не сходя с места ключик во всеуслышание поклялся, что напишет
блистательную детскую книгу-сказку, красивую, роскошно изданную, в коленкоровом
переплете, с цветными картинками, а на титульном листе будет напечатано, что
книга посвящается...
Он спросил у девочки имя, отчество и фамилию; она добросовестно их сообщила, но,
кажется, клятва ключика на нее не произвела особенного впечатления. У нее не
была настолько развита фантазия, чтобы представить свое имя напечатанным на
роскошной подарочной книге знаменитого писателя. Ведь он совсем еще был не
знаменитость, а всего лишь, с ее точки зрения, немолодой симпатичный сосед по
переулку, не больше.
Он стал за ней ухаживать как некий добрый дядя, что выражалось в потоке
метафорических комплиментов, остроумных замечаний, которые пропадали даром, так
как их не могла оценить скромная чистопрудная девочка, едва вышедшая из
школьного возраста. Дело дошло до того, что ключик пригласил ее с подругой в
упомянутое уже здесь кино "Волшебные грезы" на ленту с Гарри Пилем; девочки
получили большое удовольствие, в особенности от того, что ключик купил им
мороженое с вафлями, которое они бережливо облизывали со всех сторон во время
сеанса.
Одним словом, роман не получился: слишком велика была разница лет и интеллектов.
Но обещанную книгу ключик стал писать, рассчитывая, что, пока он ее напишет,
пока ее примут в издательстве, пока художник изготовит иллюстрации, пока книга
выйдет в свет, пройдет года два или три, а к тому времени девочка созреет,
поймет, что он гений, увидит напечатанное посвящение и заменит ему дружочка.
Большая часть расчетов ключика оправдалась. Он написал нарядную сказку с
участием девочки-куклы; ее иллюстрировал (по протекции колченогого) один из
лучших графиков дореволюционной России, Добужинский, на титульном листе четким
шрифтом было отпечатано посвящение, однако девичья фамилия девочки,
превратившейся за это время в прелестную девушку, изменилась на фамилию моего
младшего братца, приехавшего из провинции и успевшего прижиться в Москве, в том
же Мыльниковом переулке.
Он сразу же влюбился в хорошенькую соседку, но не стал ее обольщать словесной
шелухой, а начал за ней ухаживать по всем правилам, как заправский жених,
имеющий серьезные намерения: он водил ее в театры, рестораны, кафе "Битые
сливки" на Петровке за церковкой, которой уже давно не существует и куда водил
своих возлюбленных также Командор - очень модное место в Москве,- провожал на
извозчике домой, дарил цветы и шоколадные наборы, так что вскоре в моей комнате
в Мыльниковом переулке шумно сыграли их свадьбу, на которой ключик, несмотря на
то, что изрядно выпил, вел себя вполне корректно, хотя и сделал робкую попытку
наскандалить, после чего счастливые молодожены поселились в небольшой квартирке,
которую предусмотрительно нанял мой положительный брат.
Вообще в нашей семье он всегда считался положительным, а я отрицательным.
В скором времени мой брат стал знаменитым писателем, так что девочка с
Мыльникова переулка ничего не потеряла и была вполне счастлива.
Конечно, вас интересует, каким образом мой брат прославился?
Об этом стоит рассказать подробнее, тем более что мне часто задают вопрос, как
создавался роман "Двенадцать стульев", переведенный на все языки мира и
неоднократно ставившийся в кино многих стран.
...Я встаю и, отстраняя микрофон, который всегда меня раздражает, начинаю свой
рассказ с описания авторов "Двенадцати стульев" - сначала я говорю о друге, а
потом о брате:
- Мой брат, месье и медам, был на шесть лет моложе меня, и я хорошо помню, как
мама купала его в корыте, пахнущем распаренным липовым деревом, мылом и
отрубями. У него были закисшие китайские глазки, и он издавал ротиком жалобные
звуки - кувакал,- вследствие чего и получил название наш кувака.
Затем я говорю студентам о нашей семье, о рано умершей матери и об отце,
окончившем с серебряной медалью Новороссийский университет, ученике
прославленного византииста, профессора, академика Кондакова; говорю о нашей
семейной приверженности к великой русской литературе и папиному книжному шкафу,
где как величайшие ценности хранились двенадцатитомная "История государства
Российского" Карамзина, полное собрание сочинений Пушкина, Гоголя, Чехова,
Лермонтова, Некрасова, Тургенева, Лескова, Гончарова и так далее.
Я рассказываю, как у нас в семье ценился юмор и как мой братец, еще будучи
гимназистом приготовительного класса, сочинял смешные рассказы - вполне детские,
но уже обещавшие большой литературный талант.
Все это я говорю для того, чтобы подвести аудиторию к пониманию источников
юмора, которым пронизаны "Двенадцать стульев".
Я говорю довольно связно, повторяя уже много раз говоренное, а в это же самое
время, как бы пересекая друг друга по разным направлениям и в разных плоскостях,
передо мной появляются цветные изображения, таинственным образом возникающие из
прошлого, из настоящего, даже из будущего,- порождение еще не разгаданной работы
множества механизмов моего сознания.
Говорю одно, вижу другое, представляю третье, чувствую четвертое, не могу
вспомнить пятое, и все это совмещается с тем материальным миром, в сфере
которого я нахожусь в данный миг: маленький золотой карандашик в руке, голубые
прописи между линейками большой тетради, переделкинская зелень за окном, сильно
тронутая сентябрьской желтизной, или же наоборот - свинцовое майское небо, лужи,
покрытые рыбьими глазами весеннего дождя.
...и еще много непознанного в психике, над чем всю жизнь трудился Павлов и гадал
Фрейд.
Запись Ю. П. Фролова, сообщенная в книге С. Д. Каминского "Динамическое
нарушение коры головного мозга", М., 1948, стр. 195-196:
"Павлов говорил: когда я думаю о Фрейде и о себе, мне представляются две партии
горнорабочих, которые начали копать железнодорожный туннель в подошве большой
горы - человеческой психики. Разница состоит, однако, в том, что Фрейд взял
немного вниз и зарылся в дебрях бессознательного, а мы добрались уже до света...
Изучая явления иррадиации и концентрации торможения в мозгу, мы по часам можем
ныне проследить, где начался интересующий нас нервный процесс, куда он перешел,
сколько времени там оставался и в какой срок вернулся к исходному пункту. А
Фрейд может гадать о внутренних состояниях человека. Он может, пожалуй, стать
основателем новой религии".
Почему же я обращаюсь к этим молодым итальянцам или французам славистам,
студентам и студенткам, которые стараются записать мою неорганизованную речь в
свои блокноты, а сам я смотрю - быть может, последний раз в жизни - в окно на
средневековый двор старинного Миланского университета, на белые и черные статуи,
на аркады, окружающие невероятно просторный двор, но при этом почему-то думаю о
судьбе старых европейских деревьев, которым опоздавшая весна не позволяет еще
зазеленеть,- черных многовековых деревьев, вечно преследующих меня по дорогам
Брабанта, Фландрии, Уэльса, Нормандии, Пьемонта, Ломбардии?..
Одни из них бегут за мной и не могут догнать; другие убегают от меня за
горизонт, и я не могу их догнать.
Но все они кажутся мне лишь черными скелетами, хотя я и знаю, что в них надежно
теплится зеленая жизнь, никогда их не покидающая; летом она бушует, осенью
начинает осторожно прятаться, зимой таинственно спит, прикидываясь мертвой, в
корневых сосудах, в капиллярах, среди возрастных колец сердцевины, но никогда не
умирает, вечно живет.
Лето умирает. Осень умирает. Зима - сама смерть. А весна постоянна. Она живет
бесконечно в недрах вечно изменяющейся материи, только меняет свои формы.
Самая волнующая форма - это миг, предшествующий появлению первой зелени на
черноте якобы мертвых древесных развилок.
Может быть, это март в Александровском парке, где мама, вся черная, как и
деревья вокруг нас, стояла возле мертвого розариума, и черный ветер с моря нес
над трепещущим орлиным пером ее шляпы грузные дождевые облака, и все в мире
казалось мертвым, между тем как весна незримо, как жизнь моего еще не
родившегося братишки, уже где-то трепетала, и билось маленькое сердечко.
Брат приехал ко мне в Мыльников переулок с юга, вызванный моими отчаянными
письмами. Будучи еще почти совсем мальчишкой, он служил в уездном уголовном
розыске, в отделе по борьбе с бандитизмом, свирепствовавшим на юге. А что ему
еще оставалось? Отец умер. Я уехал в Москву. Он остался один, не успев даже
окончить гимназию. Песчинка в вихре революции. Где-то в степях Новороссии он
гонялся на обывательских лошадях за бандитами - остатками разгромленной
петлюровщины и махновщины, особенно свирепствовавшими в районе еще не вполне
ликвидированных немецких колоний.
Я понимал, что в любую минуту он может погибнуть от пули из бандитского обреза.
Мои отчаянные письма в конце концов его убедили.
Он появился уже не мальчиком, но еще и не вполне созревшим молодым человеком,
жгучим брюнетом, юношей, вытянувшимся, обветренным, с почерневшим от
новороссийского загара, худым, несколько монгольским лицом, в длинной, до. пят,
крестьянской свитке, крытой поверх черного бараньего меха синим грубым сукном, в
юфтевых сапогах и кепке агента уголовного розыска. Он поселился у меня. Его все
время мучило, что он живет, ничем не занимаясь, на моих хлебах. Он решил
поступить на службу. Но куда? В стране все еще была безработица. У него имелись
отличные рекомендации уездного уголовного розыска, и он пошел с ними в
московский уголовный розыск, где ему предложили место, как вы думаете, где? - ни
более ни менее как в Бутырской тюрьме надзирателем в больничном отделении.
Он сообщил мне об этом не без некоторой гордости, прибавив, что теперь больше не
будет мне в тягость.
Я ужаснулся.
...мой родной брат, мальчик из интеллигентной семьи, сын преподавателя,
серебряного медалиста Новороссийского университета, внук генерал-майора и
вятского соборного протоиерея, правнук героя Отечественной войны двенадцатого
года, служившего в войсках Кутузова, Багратиона, Ланжерона, атамана Платова,
получившего четырнадцать ранений при взятии Дрездена и Гамбурга,- этот юноша,
почти еще мальчик, должен будет за двадцать рублей в месяц служить в Бутырках,
открывая ключами больничные камеры, и носить на груди металлическую бляху с
номером!..
Несмотря на все мои уговоры, брат не соглашался отказаться от своего намерения и
аккуратно стал ездить на трамвае в Бутырки, до которых было настолько далеко от
Мыльникова переулка, что приходилось два раза пересаживаться и еще одну
остановку проезжать на дряхлом автобусе: получалось, что на один только проезд
уходит почти все его жалованье.
Я настаивал, чтобы он бросил свою глупую затею. Он уперся. Тогда я решил сделать
из него профессионального журналиста и посоветовал что-нибудь написать на пробу.
Он уперся еще больше.
- Но почему же? - спрашивал я с раздражением.
- Потому что я не умею,- почти со злобой отвечал он.
- Но послушай, неужели тебе не ясно, что каждый более или менее интеллигентный,