проскочив сквозь каменноугольный газ нескольких черных туннелей, внезапно
вырвался на ослепительный простор и я увидел темно-зеленую севастопольскую бухту
с заржавленным пароходом посередине, а потом поезд остановился, и я вышел на
горячий перрон под жгучее крымское солнце, в лучах которого горели привокзальные
розы - белые, черные, алые,- расточая свой сильный и вместе с тем нежный, особый
крымский аромат, говорящий о любви, счастье, а также о розовом массандрском
мускате и татарском шашлыке и чебуреках, надутых горячим перечным воздухом.
Несколько богатых пассажиров стояли на ступенях в ожидании автомобилей, среди
них, но немного в стороне, я заметил молодого человека, отличавшегося от
нэпманских парвеню, приехавших в Крым на бархатный сезон со своими самками,
одетыми по последней, еще довоенной парижской моде, дошедшей до них только
сейчас, с большим опозданием, в несколько искаженном стиле аргентинского танго;
ну а о самцах я не говорю: они были в новеньких, непременно шевиотовых
двубортных костюмах разных оттенков, но одинакового покроя.
Одинокий молодой человек, худощавый и стройный, обратил па себя мое внимание не
только приличной скромностью своего костюма, но главным образом, своим багажом -
небольшим сундучком, обшитым серым брезентом. Подобные походные сундучки были
непременной принадлежностью всех офицеров во время первой мировой войны. К ним
также полагалась складная походная кровать-сороконожка, легко складывающаяся, а
все это вместе называлось "походный гюнтер".
Из этого я заключил, что молодой человек - бывший офицер, судя по возрасту
подпоручик или поручик, если сделать поправку на прошедшие годы.
У меня тоже когда-то был подобный "гюнтер". Это как бы давало мне право на
знакомство, и я улыбнулся молодому человеку. Однако он в ответ на мою дружескую
улыбку поморщился и отвернулся, причем лицо его приняло несколько высокомерное
выражение знаменитости, утомленной тем, что ее узнают на улице.
Тут я заметил, что на брезентовом покрытии "гюнтера" довольно крупными, очень
заметными буквами - так называемой елизаветинской прописью - лиловым химическим
карандашом были четко выведены имя и фамилия ленинградского писателя, автора
маленьких сатирических рассказов до такой степени смешных, что имя автора не
только прославилось на всю страну, но даже сделалось как бы нарицательным.
Так как я печатался в тех же юмористических журналах, где и он, то я посчитал
себя вправе без лишних церемоний обратиться к нему не только как к товарищу по
оружию, но также и как к своему коллеге по перу.
- Вы такой-то? - спросил я, подойдя к нему. Он смерил меня высокомерным взглядом
своих глаз, похожих на не очищенный от коричневой шкурки миндаль, на смугло-
оливковом лице и несколько гвардейским голосом сказал, не скрывая раздражения:
- Да. А что вам угодно?
При этом мне показалось, что черная бородавка под его нижней губой нервно
вздрогнула. Вероятно, он принял меня за надоевший ему тип навязчивого
поклонника, может быть даже собирателя автографов.
Я назвал себя, и выражение его лица смягчилось, по губам скользнула
доброжелательная улыбка, сразу же превратившая его из гвардейского офицера в
своего брата - сотрудника юмористических журналов.
- Ах так! Значит, вы автор "Растратчиков"?
- Да. А вы автор "Аристократки"?
Дальнейшее не нуждается в уточнении.
Конечно, мы тут же решили поселиться в одном и том же пансионе в Ялте на
Виноградной улице, хотя до этого бывший штабс-капитан намеревался остановиться в
знаменитой гостинице "Ореанда", где, кажется, в былое время останавливались все
известные русские писатели, наши предшественники и учителя.
(Не буду их называть. Это было бы нескромно.)
Пока мы ехали в высоком, открытом старомодном автомобиле в облаках душной белой
крымской пыли от Севастополя до Ялты, мы сочлись нашим военным прошлым.
Оказалось, что мы воевали на одном и том же участке западного фронта, под
Сморгонью, рядом с деревней Крево: он в гвардейской пехотной дивизии, я - в
артиллерийской бригаде. Мы оба были в одно и то же время отравлены газами,
пущенными немцами летом 1916 года, и оба с той поры покашливали. Он дослужился
до штабс-капитана, я до подпоручика, хотя и не успел нацепить на погоны вторую
звездочку ввиду Октябрьской революции и демобилизации: так и остался
прапорщиком.
Хотя разница в чинах уже не имела значения, все же я чувствовал себя младшим как
по возрасту, так и по степени литературной известности.
...Туман, ползущий с вершины Ай-Петри, куда мы впоследствии вскарабкались,
напоминал нам газовую атаку...
Тысячу раз описанные Байдарские ворота открыли нам внезапно красивую бездну
какого-то иного, совсем не русского мира с высоким морским горизонтом, с почти
черными веретенами кипарисов, с отвесными скалистыми стенами Крымских гор того
бледно-сиреневого, чуть известкового, мергельного, местами розоватого, местами
голубоватого оттенка, упирающихся в такое же бледно-сиреневое, единственное в
мире курортное небо с несколькими ангельски белыми облачками, обещающее вечное
тепло и вечную радость.
Исполинская темно-зеленая туманная мышь Аю-Дага, припав маленькой головкой к
прибою, пила морскую воду сине-зеленого бутылочного стекла, а среди
нагромождения скал, поросших искривленными соснами, белел водопад Учан-Су,
повисший среди камней, как фата невесты, бросившейся в пропасть перед самой
свадьбой.
В мире блаженного безделья мы сблизились со штабс-капитаном, оказавшимся вовсе
не таким замкнутым, каким впоследствии изображали его различные мемуаристы,
подчеркивая, что он, великий юморист, сам никогда не улыбался и был сух и
мрачноват.
Все это неправда.
Богом, соединившим наши души, был юмор, не оставлявший нас ни на минуту. Я, по
своему обыкновению, хохотал громко - как однажды заметил ключик, "ржал",- в то
время как смех штабс-капитана скорее можно было бы назвать сдержанным ядовитым
смешком, я бы даже сказал - ироническим хехеканьем, в котором добродушный юмор
смешивался с сарказмом, и во всем этом принимала какое-то непонятное участие
черная бородавка под его извивающимися губами.
Выяснилось, что наши предки происходили из мелкопоместных полтавских дворян и в
отдаленном прошлом, быть может, даже вышли из Запорожской Сечи.
Такие географические названия, как Миргород, Диканька, Сорочинцы, Ганькивка,
звучали для нас ничуть не экзотично или, не дай бог, литературно, а вполне
естественно; фамилию Гоголь-Яновский мы произносили с той простотой, с которой
произносили бы фамилию близкого соседа.
...Бачеи, Зощенки, Ганьки, Гоголи, Быковы, Сковорода, Яновские...
Это был мир наших не столь отдаленных предков, родственников и добрых знакомых.
Но вот что замечательно: впервые я услышал о штабс-капитане от ключика еще в
Самом начале двадцатых годов, когда Ленинград назывался еще Петроградом.
Ключик поехал в Петроград из Москвы по каким-то газетным делам. Вернувшись, он
принес вести о петроградских писателях, так называемых "Серапионовых братьях", о
которых мы слышали, но мало их знали. Ключик побывал на их литературном вечере.
Особого впечатления они на него не произвели, кроме одного - бывшего штабс-
капитана, автора совсем небольших рассказов, настолько оригинально и мастерски
написанных особым мещанским "сказом", что даже в передаче ключика они не теряли
своей совершенно особой прелести и вызывали взрывы смеха.
Вскоре слава писателя-юмориста - бывшего штабс-капитана - как пожар охватила всю
нашу молодую республику.
Это лишний раз доказывает безупречное чутье ключика, его высокий, требовательный
литературный вкус, открывший москвичам новый петроградский талант - звезду
первой величины.
Штабс-капитан, несмотря на свою, смею сказать, всемирную известность, продолжал
оставаться весьма сдержанным и по-питерски вежливым, деликатным человеком,
впрочем, не позволявшим по отношению к себе никакого амикошонства, если дело
касалось "посторонних", то есть людей, не принадлежащих к самому близкому для
него кружку, то есть "всех нас".
У него были весьма скромные привычки. Приезжая изредка в Москву, он
останавливался не в лучших гостиницах, а где-нибудь недалеко от вокзала и
некоторое время не давал о себе знать, а сидел в номере и своим четким
елизаветинским почерком без помарок писал один за другим несколько крошечных
рассказиков, которые потом отвозил на трамвае в редакцию "Крокодила", после чего
о его прибытии в Москву узнавали друзья.
Приходя в гости в семейный дом, он имел обыкновение делать хозяйке какой-нибудь
маленький прелестный подарок - чаще всего серебряную с чернью старинную
табакерку, купленную в комиссионном магазине. В гостях он был изысканно вежлив и
несколько кокетлив: за стол садился так, чтобы видеть себя в зеркале, и время от
времени посматривал на свое отражение, делая различные выражения лица, которое
ему, по-видимому, очень нравилось.
Он деликатно и умело ухаживал за женщинами, тщательно скрывал свои победы и
никогда не компрометировал свою возлюбленную, многозначительно называя ее по-
пушкински N. N., причем бархатная бородавочка под его губой вздрагивала как бы
от скрытого смешка, а миндальные глаза делались еще миндальное.
Степень его славы была такова, что однажды, когда он приехал в Харьков, где
должен был состояться его литературный вечер, к вагону подкатили красную
ковровую дорожку и поклонники повели его, как коронованную особу к выходу,
поддерживая под руки.
Распространился слух, что местные жители предлагали ему принять украинское
гражданство, поселиться в столице Украины и обещали ему райскую жизнь.
Переманивала его также и Москва. Но он навсегда остался верен своему Петербургу-
Петрограду-Ленинграду.
Случалось, что мы, его московские друзья, внезапно ненадолго разбогатев,
совершали на "Красной стреле" набег на бывшую столицу Российской империи. Боже
мой, какой переполох поднимали мы со своими московскими замашками времен нэпа!
По молодости и глупости мы не понимали, что ведем себя по-купечески, чего
терпеть не мог корректный, благовоспитанный Ленинград.
Мы останавливались в "Европейской" или "Астории", занимая лучшие номера, иной
раз даже люкс. Появлялись шампанское, знакомые, полузнакомые и совсем незнакомые
красавицы. Известный еще со времен Санкт-Петербурга лихач, бывший жокей,
дежуривший возле "Европейской" со своим бракованным рысаком по имени Травка,
мчал нас по бесшумным торцам Невского проспекта, а в полночь мы пировали в том
знаменитом ресторанном зале, где Блок некогда послал недоступной красавице
"черную розу в бокале золотого, как небо, аи... а монисто бренчало, цыганка
плясала и визжала заре о любви"...
...а потом сумрачным утром бродили еще не вполне отрезвевшие по Достоевским
закоулкам, вдоль мертвых каналов, мимо круглых подворотен, откуда на нас
подозрительно смотрели своими небольшими окошками многоэтажные жилые корпуса,
бывшие некогда пристанищем униженных и оскорбленных, мимо решеток, напоминавших
о том роковом ливне, среди стальных прутьев которого вдруг блеснула молния в
руке Свидригайлова, приложившего револьвер к своему щегольскому двубортному
жилету, после чего высокий цилиндр свалился с головы и покатился по лужам.
Со страхом на цыпочках входили в дом, на мрачную лестницу, откуда в пролет
бросился сумасшедший Гаршин, в черных глазах которого навсегда застыл "остекле-
нелый мор".
Всюду преследовали нас тени гоголевских персонажей среди решеток, фонарей,
палевых фасадов, арок Гостиного двора.
...Поездки в наемных автомобилях по окрестностям, в Детское Село, где среди
черных деревьев царскосельского парка сидел на чугунной решетчатой скамейке
ампир чугунный лицеист, выставив вперед ногу, курчавый, потусторонний, еще почти
мальчик, и в вольно расстегнутом мундире,- Пушкин.
"...здесь лежала его треуголка и растрепанный том Парни"...