ты думаешь, не могут сообщить на работу?"
Приоткрыв узкую щель в окне со своей стороны, он курил. Щелчком выбил
сигарету наружу, пожал плечами: "Ну, сообщат. А что, собственно,
криминального? Едешь на встречу с друзьями, по официальному приглашению, я
- по своим делам... На нас не написано, что мы вместе. Так что и огласки
никакой бояться не надо. Или ты боишься чего-то еще конкретного? Не бойся,
девочка, не бойся... Нам уже поздно бояться".
В гостинице было тепло, тихо, чисто, никто не проявил никаких эмоций
ни по поводу их русского языка, ни по поводу их принадлежности к
метрополии. В лифте, как в гостиницах всего мира, стоял запах хорошего
табака и парфюмерии, сияли темные зеркала. В номере шумело отопление, по
телевизору передавали концерт из фрагментов старых фильмов. Вдруг -
все-таки другая страна! - показали кусок из "Blues brothers". Пел,
нескладно, по-слепому двигаясь, великий Mister Ray Charles. Он играл
продавца в магазине музыкальных инструментов, слепого продавца, у которого
пацанята пытаются стырить гитару. Намеренно не попадая, а только пугая,
гений стрелял на звук, и одновременно играл на электропиано, и пел,
неловко дергаясь, склоняясь и распрямляясь над клавишами... Genius sings
the blues.
Он бросил сумку в прихожей на специальную подставку-столик и, не
выключая телевизора, пошел в ванную.
Быстро разделся, свалив всю одежду кучей на табуреточку в углу.
Стал под душ и три раза поменял воду, крутя краны, словно ручки
управления каким-то важным прибором, - холодная до упора, горячая до
предела терпения, опять холодная, опять горячая, опять... Пульт управления
телом.
Вытерся большим полотенцем с петелькой в углу и фирменной надписью -
все-таки это их гостиница! Не разворовали, хотя открыты уже давно.
Осмотрел внимательно одежду - все обошлось, небесная страсть не
оставила следов.
Оделся старательно, долго стоял перед зеркалом. Мог бы, конечно, быть
и помоложе. Но еще вопрос, было бы это лучше или нет... Каждому идет
какой-то возраст, ему, видимо, больше всего подходит не юношеский.
Блюз еще длился. Mister Ray Charles. The Great.
Студия, подписи, пустой разговор, осторожное сочувствие, осторожное
дружелюбие. Чужие люди... Может, рюмку коньяку? У нас это еще возможно.
Спасибо. Еще одну? Одну, спасибо - и все... Чужие, чужие люди, пустой
разговор... Знаете, господин москвич, теперь это уже непоправимо. Вы
понимаете нас, надеюсь? Мы, балтийцы, уже никогда не сможем быть с вами на
ты, я правильно выразился? Давайте выпьем с вами эту рюмку коньяку, но не
будем лгать друг другу о дружбе...
Блюз чужой жизни.
Сейчас она, наверное, уже кончила запись, подумал он, и неплохо было
бы, если бы они привезли ее в гостиницу пораньше. Конечно, они не отпустят
ее одну... Трудно привыкать ждать любимую, которой угрожает настоящая
опасность, подумал он.
И поинтересовался, нельзя ли в этом баре взять бутылочку коньяку с
собой.
Когда он вернулся, концерт повторяли. Это была какая-то странная,
бесконечная программа, а может, телевизор был настроен на заграничную
передачу, кто их знает, что здесь теперь возможно...
Рэй Чарльз снова стрелял на звук и приникал к клавишам.
Блюз со стрельбой.
Она тихонько постучала в его номер около десяти вечера. Устала
ужасно, сказала она, но глаза сияли. Знаешь, так здорово все прошло, и,
по-моему, я всем понравилась. Как я выгляжу, правда, хорошо? Правда, я
хорошенькая? Они говорили такие добрые слова, такие милые люди. Знаешь,
один, такой пожилой дядька, поцеловал меня прямо во время записи.
Смотрите, я целую русскую, и мы оба живы, говорит, и все засмеялись, а мне
перевели. А ты опять пьешь? Ну зачем? Будешь глупеть, болеть, и я тебя
брошу, я терпеть не могу пьяниц, мне их даже не жалко...
Он смотрел на нее молча, исподлобья. На ощупь взял бутылку, вылил
последние капли в стакан, выпил. Разлепил стянутые от коньяка губы.
Слава Богу, живая, сказал он. Это все сон, этого ничего нет, нам это
снится, поняла? Это сон, ничего этого нет и быть не может, мы не прилетали
сюда, просто мы с тобой у себя дома, это наш с тобой дом...
Ты уже много выпил, вздохнула она. А что же не сон, спросила она, что
тогда не сон?..
Он молча потянулся к ней, встал, задев пустую бутылку, обнял, сжимая
изо всех сил.
Мы с тобой, сказал он, мы с тобой - единственная явь...
Ночью, когда от холостого выстрела танковой пушки лопнул и рассыпался
темный воздух, в звоне, доносящемся со всех сторон, - осколки выбитых
оконных стекол выпадали после выстрела еще какое-то время - он кричал,
забыв обо всем, кроме ее жизни: "Нет! Нет! Нет!" И, столкнув ее на пол,
навалившись, прикрывая, глядя в ее невидимое лицо, повторял бесконечно:
"Нет... нет... нет..."
И она понимала, что это он отвечает на ее слова, сказанные в
самолете.
Не хочу умирать, сказала она утром.
Нет, отвечал он в грохочущей и звенящей ночи, нет, ты не умрешь, мы
выживем - ведь это же я все придумываю, в конце концов.
Я очень люблю тебя, сказала она.
ДОРОГА. ФЕВРАЛЬ
Было так, словно пропал звук.
Черные машины летели, все набирая скорость, одна впереди и чуть
сбоку, следом цепочкой три, следом опять одна чуть сбоку.
Метрах в ста перед кортежем неслась патрульная, раскрашенная, с
фонарями и сиренами.
Но звука все не было.
...В тишине взвивался и опадал мелкой пылью снег, в тишине они
летели, в тишине поглощали они дорогу - черные колесницы власти - в
тишине...
Предыдущую ночь провели в чьей-то даче. Вскрыли веранду и, как
настоящие бомжи, прежде всего бросились шарить по припасам. Нашли
консервы, крупу, подсолнечное масло, старую, с рассыпающейся спиралью
электрическую плитку. Спираль скрутили удачно, Юра мгновенно приготовил
еду. Голодны были отчаянно, вторые сутки не выходили на люди -
подстраховывались от случайного памятливого на лица встречного. Теперь ели
ссохшегося лосося с гречневой кашей, политой подсолнечным маслом. Дай Бог
здоровья, хорошие люди оставили, сказал Юра. Сергей привычно по
зековско-солдатски сел на корточки у стены, закурил, экономно, глубоко
затягиваясь.
Его мы должны отпустить, сказал Олейник. С ума сошел, капитан,
изумился Сергей, с проклятьем швыряя микроскопический, обжегший пальцы
окурок в холодный зев нерастопленной печи. С ума сошел?! А баб наших они
нам так отдадут, за то, что стрелять толком не умеем? Или за то, что нам
одного из них же, который им почему-то мешает, жалко стало? Нет, это не
игра... Юльку я у них вытащу, хотя бы для этого пришлось замочить все
начальство в мире...
Ты даже не пытался подумать, Сережа, сказал Олейник. Все это время ты
исправно готовился к драке и даже не подумал, чем она кончится.
Похоже, что она не кончится ничем хорошим, сказал Юра. Давай
послушаем Володю, Сережа, ты ж, наверное, согласен, что он побольше нас с
тобой просек эту жизнь.
Сергей сидел на корточках неподвижно, только судорога дергала лицо.
Рыжие кудри отросли и спутались, но и они, и рыжая щетина необъяснимым
образом придавали ему дополнительный модный шарм - жиголо не истребить
образом жизни советского бездомного ханыги.
В любом случае они не отдадут нам женщин, не выпустят из страны... Да
и вообще вряд ли оставят кого-либо в живых после дела, сказал Олейник.
Неужели это не понятно? Нас уберут всех до единого, и бедную свою
американочку ты если и увидишь, то лучше бы тебе не видеть ее в том ужасе,
который нас ждет.
Погоди, Володя, сказал Юра, что же ты предлагаешь? Или ты отказался
уже и от Гали? Не думаю, не похоже на тебя... И если мы не сделаем дело,
отпустим его машину, нам что, легче будет своих выручить? Ты ж знаешь, я
от всей этой кровищи проклятой уже чуть не съехал з розуму, та шо ж
зробышь? Своих-то жальчей... Он стал вставлять украинские слова и не
замечал этого.
Своих выручить - отдельная задача, операция и ее результат -
отдельно, сказал Олейник. Если мы уберем его, нам не станет ни лучше, ни
хуже, и наших выручать будет не легче. Но им, - он ткнул рукой куда-то в
сторону, и все поняли, о чем речь, - им всем станет плохо, очень плохо.
Наутро после операции по улицам пойдут танки, поймите, ребята. Я давно
попрощался с этой страной. Я не люблю никого, кроме Гали, и вы это знаете.
Но я не могу забыть о них - он снова ткнул рукой в сторону, не то в дверь,
не то в окно, - я не могу своими руками вернуть их в ад.
Сергей сидел на корточках, обхватив голову руками, лица его не было
видно, Олейник и Юра уже поняли, что он плачет, но когда под его
склоненным лицом, на пыльном полу перед ним появилось и расплылось
небольшое мокрое пятно, Юра не выдержал - шагнул к двери, пинком распахнул
ее настежь, вышел на свежезасыпанное снегом крыльцо. Закинув голову, глядя
в небо, с которого ровно, тихо, безветренным счастьем падал снег, Юра
стоял на крыльце, разминая пальцами неприкуренную сигарету. Вышел и
Олейник, стал рядом.
Страшно очень, Володя, сказал Юра. А то не страшно, согласился
Олейник. Уж если Сережку до слез достало...
Желтый слабый свет пыльного ночника, найденного в хламе, падал из
двери на снег. Пошли, сказал Олейник, надо лампу гасить, а то засекут
соседи.
Сергей все сидел на корточках, но плечи его уже не дергались.
...Наконец звук прорвался.
С путепровода ударил, настигая машины, гранатомет. Юра стоял в рост
рядом с угнанным час назад "жигулем", труба лежала на его плече.
От угла глухого бетонного забора лупил безостановочно, нескончаемо
пулемет. Сергей лежал у забора, в снежном окопчике, окопчик был вытянут в
длину и уходил лазом под забор, на пустую по воскресному времени
производственную территорию.
Олейник уже несся навстречу машинам на КРАЗе. Шофер КРАЗа, в
надвинутой на лицо до подбородка черной вязаной шапке, перетянутой через
рот бинтовым жгутом, с вывернутыми назад руками в наручниках и спутанными
ремнем ногами, корчился на сиденье рядом. Угнувшись ниже руля, Олейник
ударил в бок начавшей разворачиваться поперек дороги гаишной БМВ,
отшвырнул ее метра на четыре в сторону и одновременно развернулся сам,
задними колесами, кузовом сбрасывая с дороги уже издырявленную до
металлических клочьев Сережкиным пулеметом первую машину сопровождения. И
тут же съехал с полотна, пошел по целине. Гигантский грузовик прыгал и
взлетал, словно малолитражка.
Тяжким снарядом, но успев чуть вильнуть, пронесся мимо первый ЗИЛ.
Второй горел, развороченный гранатой. Вверх колесами скользила по
дороге замыкающая "Волга". Третий ЗИЛ пытался объехать дымный костер, но в
это время вторая граната пробила точно центр его крыши. Внутри
бронированного гроба полыхнуло, из распахнувшейся двери вывалился горящий
человек.
А первый уже набрал скорость и уходил к городу.
Глядя прямо перед собой в едва заметную мелкую сетку трещин на
стекле, словно что-то пытаясь рассмотреть со своего места через это
переднее стекло, сидел в уцелевшем ЗИЛе человек в ровно надвинутой на лоб
короткошерстной меховой шапке, в сером, из толстой и мягкой, с
поблескивающим ворсом ткани, пальто, из-под которого чуть выбился
сине-вишневый шарф. Его губы были крепко сжаты в обычной, чуть
презрительной гримасе, и только кровь, вытекшая из нижней, прокушенной,
была странна на этом лице.
Он достал из кармана платок и вытер подбородок, потом, не глянув на