тренировку не пройдем, то мы им вообще не годимся, и тогда все равно вся
их работа насмарку. А если пройдем - им за это никаких своих не жалко.
Подумаешь, лейтенанта-другого мы замочим... Слишком серьезная у них
готовится для нас работа, они, чтобы все проверить, и генерала
подставят...
- Пятнадцать минут, - сказал Юра. - Пятнадцатиминутная готовность,
все по плану, первый вариант. Отвечать?
- Ответь, - сказал Олейник, сунул руку в карман пальто и вытащил
"кольт-45", - ответь, что дальше действуем сами, на связь выходим только
после акции, если все будет удачно...
- А если неудачно? - Юра подвинул ко рту микрофон, закрепленный у
него под подбородком.
- Если неудачно, некому с ними связываться будет, - сказал Олейник и,
легко пружиня, как на стайерской тренировке, побежал к автобусной
остановке впереди - все в трещинах и осколках две стеклянные стены под
прямым углом и навес.
Тут же Сергей пересек дорогу и поднял руку, будто голосуя на пустом
шоссе. Отвыкли мы все-таки от этой жизни, подумал Юра, руку поднимает, как
настоящий хич-хайкер, большим пальцем вверх, в России голосуют совсем не
так.
Он сам ссыпался в кювет, лег, расстегнул сумку, вытащил и уткнул в
плечо упор короткой трубы гранатомета. Шум моторов уже был слышен.
...Первая машина взорвалась сразу. Вторая, ползя юзом и
разворачиваясь поперек дороги, влетела в костер. Третья затормозила и на
порядочной скорости поехала задним ходом. Сергей лежал, короткими
очередями валя одного за другим выскакивающих из второй машины. Юра встал
в кювете в рост, его гранатомет дернулся, но он не попал - в третьей
машине только посыпались стекла, она остановилась. Сергей бежал к ней, он
уже оказался без куртки, бронежилет, плохо подогнанный, шлепал на бегу.
Пробегая мимо одного из лежащих на дороге, он на мгновение опустил ствол
автомата и выстрелил - лежащий, видимо, показался ему живым. Тело
подбросило над асфальтом. Из третьей машины прогремела автоматная очередь,
бестолково длинная. Сергей упал и, быстро перекатываясь с живота на спину,
свалился в кювет. Олейник в два прыжка оказался на крыше третьей машины,
его "кольт" загрохотал: он стрелял сквозь крышу, звук был такой, будто
работает кузнечный пресс. В это время багажник третьей машины распахнулся,
и, словно чертик на пружине, вырос из него человек с автоматом в руках. Он
не был виден Сергею, а между ним и Юрой лежал на крыше машины Олейник. Но
автомат уже вылетел из рук человека, и уже он сам опрокинулся, упал на
дорогу, и Олейник уже понял, что третий удар не нужен - человек был
безопасен, хотя, вероятно, еще жив: подошвы любимых ботинок были мягкими,
убить даже сильным ударом здорового мужика невозможно...
Вертолет сел метрах в восьмидесяти. Барышев - в безукоризненно
уставной полевой форме, в идеально точно сидящей пятнистой каскетке и
ровно настолько, насколько положено, открытой тельняшке, подошел спокойно,
не глядя на обломки машин и трупы.
- С заданием справились, - сказал он. - Капитан Олейник, сержант
Никифоров, рядовой Цирлин, я объявляю вам благодарность от лица
командования. В расположении части вас ожидают ваши близкие, вам будет
предоставлено увольнение на трое суток каждому. В гостинице для
офицерского состава вам будут выделены комнаты...
Объезжая вертолет, уже приближались грузовики и тягачи - через час
следов на дороге не останется.
Юра шагнул к Барышеву и, совершенно позабыв всякую науку,
по-харьковски просто дал ему по морде. На пятнистую куртку быстро-быстро
закапала кровь.
- И попробуй ему ответить, сука, или заложить, - сказал Сергей.
- Вернетесь в часть вместе с труповозкой, подполковник, - сказал
Олейник, - а мы пошли к вертолету. И Сергей не шутит, да и я тоже вам
советую про эту оплеуху помнить молча.
Из-за руля второй машины вытащили полуобгоревшее тело. Облупленная
кожаная куртка висела клочьями, сапоги с голенищами гармошкой скребли по
земле. Чуть в стороне лежал человек с вогнутым, как у идола с острова
Пасхи, лицом. Прилизанные волосы отклеились от широкой лысины, прядь их
свесилась и шевелилась под ветром.
Проходя мимо тягача, Сергей что было силы шваркнул "узи" о гусеницу и
отшвырнул обломки автомата.
3
В гостиницу после приема в мэрии вернулись в третьем часу ночи.
В маленьком холле пахло теплом, хорошим табаком, кофе, чудесной
парфюмерией. Не было сил больше переставлять ноги, она не пошла вместе со
всеми к лифту, а присела в кресло - не то старинное, не то стилизованное
под старину, здесь нельзя было понять: кожа, глубоко утопленные медные
шляпки обивочных гвоздей, потертое красное дерево подлокотников. Рядом с
креслом стояла девственно чистая медная пепельница на высокой ножке.
Она порылась в карманах плаща и бросила в пепельницу скопившиеся за
день в карманах картонки билетиков, испещренные буквочками, цифрами,
значками... Интересно, что они значат и кто их читает?.. Сняла и положила
рядом с креслом на пол, на толстый лимонно-желтый ковер, свой
осточертевший берет. Никто здесь таких не носит, но маленькие шляпки ей не
идут... Встряхнула слежавшимися за день волосами... Еще мыть голову,
сушить, а спать хочется невыносимо...
Мимо прошла пара американцев, сидевшая на завтраке за соседним
столом, улыбнулись, мужик даже подмигнул - мол, пошли с нами - обнял
подругу за плечи и легонько втолкнул ее в бар. Качающиеся двери бара,
приоткрывшись, выпустили немного тихой грустной музыки. Она знала эту
песню, дома по телеку непрерывно крутили клип, прелестная голубоглазая
француженка и молодой красавец ехали на мотоцикле по мокрой вечерней
набережной... А американцам было лет по шестьдесят пять, она носила
огромные разношенные кроссовки и широкие штаны выше щиколотки, он был
тяжелозад и глух, в каждом ухе его лежало по белой таблеточке слухового
аппарата. И всегда в обнимку...
В номере чуть слышно гудел обогреватель, на тумбочке рядом с постелью
лежала очередная конфетка на ночь - на этот раз розовая с золотом. Сразу,
едва сунув плащ в шкаф, кое-как скинув одежду на кресло, она пошла в
ванную. Остатки сил надо было сберечь, невозможно завтра появиться с
немытой головой. Привыкнуть и не отмечать этого про себя было невозможно,
хотя уж сколько навидалась, но все равно - чудо: четыре свежих, идеально
сложенных полотенца, плетеная корзинка с шампунем, мылом, колпаком для
волос, микроскопическим тюбиком зубной пасты... Немного помучившись с
кранами, она отрегулировала воду, открыла баночку шампуня - накопившиеся
за предыдущие дни уже лежали в сумке, девкам пригодится подарить, а то и
самой понадобится - еще неизвестно, как будет в Москве, когда вернешься.
Вымылась быстро, расчесала волосы и включила укрепленный на стене,
рядом с зеркалом, фен. Сквозь его гул услышала какой-то звук в номере, с
испугом вспомнила, что, кажется, не заперлась, осторожно, чуть приоткрыв
дверь ванной, выглянула. В комнате никого не было, ее одежда валялась на
кресле, желтый неяркий свет падал от торшера. Из комнаты во влажное тепло
ванной потянуло сквознячком. Она прикрыла дверь, еще немного покрутила
головой перед феном, замотала влажные волосы полотенцем, накинула тонкий
ярко-синий халатик, купленный когда-то, еще в первой поездке, с которым с
тех пор не расставалась, - места занимает мало, не мнется, захватила
щетку, чтобы, включив ночное, бессонное, непонятное телевидение,
дорасчесываться уже в постели, и вышла.
На уголке кровати, не видном из ванной, сидел Дегтярев. На полу рядом
с ним стояли почти ополовиненная бутылка коньяка с кривой советской
наклейкой и стакан, который он взял с ее столика.
...Она до сих пор иногда удивлялась: что могло долго связывать ее с
этим персонажем, почти фельетонным, почти комическим? А потом вспоминала -
какой уж там фельетон... Беда, бедствие, болезнь. Ужас. Слава Богу,
избавилась.
Дегтярев работал еще на Шаболовке, а потом в Останкине всю жизнь, и
никто не мог бы точно сказать - кем. Некоторые считали его диктором, и
правильно, был он и диктором, голос его, мужественный и как бы слегка
надломленный суровым жизненным опытом, звучал то в праздничных репортажах
о парадах и демонстрациях, то в грустных сообщениях о мировых бедствиях.
Но был он как бы и комментатором, с удивительной искренностью и теплотой
говорил о наших друзьях из разных стран мира, в которых этих друзей не
понимали и даже травили за искреннюю симпатию к великой стране и
народупобедителю. Друзья приезжали, подолгу жили в гостинице в районе
Арбата, давали интервью, гневно осуждая империализм, открывая глаза
советским людям на их несравненное счастье и на несчастья их товарищей по
классу в странах показного изобилия. Вот интервью у них Дегтярев-то и
брал, и его скромный, но приличный костюм хорошо, драматургически точно
смотрелся рядом с клетчатым, но дешевеньким пиджачком брата по идеологии.
Всем своим видом - от красивой, но не очень аккуратной,
художественно-небрежной шевелюры до жестко складывающихся, с чуть
опущенными уголками губ - Николай Павлович Дегтярев выражал сдержанное
сочувствие униженным и оскорбленным всего мира. И постепенно стал
считаться выдающимся специалистом - причем не только на телевидении,
приглашали его и в более серьезные места - по сочувствию бедным и по
борьбе со злом, ломающим и угнетающим бедных людей всего мира.
Так он дожил до перемен. Иногда на некоторое время с экрана исчезал -
или руководство проявляло недовольство пережимом в сочувствии, или тот,
кому посочувствовал в последний раз, уехав, вдруг начинал нести страну с
гостеприимным арбатским приютом... Спустя некоторое время Николай Павлович
появлялся снова, и снова время от времени его прямо из студии, в перерыве
передачи, звали в кабинет к телевизионному начальству, там его уже ждала
трубка желтого телефона с гербом, и кто-нибудь из тех его дружков, которых
он называл запросто Володька или Петька, одобрительно ему выговаривал:
"Ну, ты сегодня, Николай Павлович, резковато... Могут истолковать... Но,
ничего не скажу - честно... Молодец!.."
Перемены сразу же напомнили всем - и Николай Павлович сам старательно
организовывал это напоминание, что было вполне объяснимо, человек наконец
получил возможность говорить то, что думает, - напомнили именно о тех
периодах в его жизни, когда от экрана его отлучали. Как-то незаметно
получилось так, что он снова стал выдающимся специалистом по сочувствию
бедным людям, но поскольку теперь выяснилось, что самые бедные в мире -
его соотечественники, то Дегтярев сочувствовал им и обличал то зло под
маской добра, которое десятилетиями ломало и угнетало его народ. Снова
время от времени его звали к "вертушке", и Володька в трубке вздыхал: "Да,
Николай Павлович, сегодня ты круто взял... Пока могут не понять... Но,
должен признать, правда... Молодец!.."
Но вот что интересно: все верили Дегтяреву и теперь и прощали ему и
прошлое, и настоящее, хотя многим почти таким же не прощали. Может, в этом
"почти" и была причина - что-то в Дегтяреве чувствовалось настоящее,
страсть какая-то, и потому отличали его люди от комических прогрессистов,
кочующих с тусовки на тусовку.
Дегтярева тоже куда-то выбрали, включили и приглашать тоже стали на
тусовки, и всюду он говорил о бедных людях, и грива его, ставшая более
небрежной, выглядела все более убедительно. Вместо костюма он теперь носил