-- Слушайте, тогда поймете, -- отвечал Чунка, -- помните строчки:
Я дал ему злата и продлял его.
И верного позвал раба своего.
Я всегда на этом месте спотыкался. Я думал, как это может быть? Пушкин
всю жизнь сам боролся с рабством, за это царь его выслал к бессарабцам, где
он и встретил свою блядовитую гречанку. И он же содержит раба? Тут что-то не
то! Значит, Пушкин вынужден был так написать и в то же время дает намек, что
надо понимать эту строчку по-другому. И тогда я еще одну ошибку заметил в
этой строчке. Почему он вместо позвал, говорит позвал, как малограмотный
эндурец? Опять дает намек, что эту строчку не так надо понимать.
Ведь мы через историю знаем, что Пушкин создал русский культурный язык.
До Пушкина русские люди говорили на деревенском языке. Вроде современных
кубанцев. Они не говорили: "Арбуз!" Они говорили: "Кавун!" -- как кубанцы
говорят. Теперь вы у меня спросите: неужели царь и его придворные князья
тоже говорили, как современные кубанцы? Отвечаю. Они вообще по-русски не
говорили. Они говорили по-французски. Так было принято тогда.
И вот в одной строчке две грубые ошибки. Пушкин говорит, что содержит
раба, и это говорит человек, который крикнул на всю Россию:
Здесь рабство тощее влачится по браздам...
Нет, это не значит, что тогда на крестьянах пахали, как на быках. Но
это значит, что народ содержали в унизительном рабском виде. И я понял, что
Пушкин, певец свободы, это сделал нарочно, чтобы остановить на этом месте
внимание потомков. Я долго, долго ломал голову, и вдруг, как молния,
сверкнула отгадка. И сразу все стало ясно.
Строчку надо понимать так:
Я дал ему злата и проклял его.
И верного брата позвал своего.
Пушкин нарочно для рифмы слово оставил. Брата -- злата -- рифма
называется. Рифма -- это когда слова чокаются, как мы чокаемся стаканами,
когда хотим дружно выпить.
У Пушкина был младший брат. Лева звали. Оказывается, младший брат тайно
приехал к нему в Бессарабию. Может, Пушкин через кого-то попросил: "Пусть
братик приедет, скучаю". Может, брат сам приехал. И Пушкин, когда поскакал
мстить гречанке и ее армянскому хахалю, взял с собой младшего брата. Тогда
принято было мужеству учить младшего брата. Но тогда он так написать не мог,
чтобы от жандармерии скрыть фактические данные. Главный жандарм России,
Бенкендорф звали, вроде нашего Лаврентия, Пушкина ненавидел. И он, прочитав
стихотворение "Черная шаль", не мог не попытаться установить, как Пушкин
убил гречанку и ее хахаля. Но Пушкин так все замаскировал, что Бенкендорф
запутался, концы не мог найти.
Ищут раба. Нет раба. Люди, близко знающие семью Пушкина, говорят: "У
них в семье содержать раба вообще не принято! У Пушкина и дядя поэт. А
старушку Арину Родионовну он любит больше родной матери".
Ищут родственников убитой гречанки -- не могут найти. Может, она была
одинокая. Может, родственники после такого случая тихо снялись и уехали к
себе в Грецию. И Бенкендорф ничего не мог сделать. В те времена, чтобы
арестовать человека, доказательства требовались. Это вам не тридцать
седьмой! Докажи -- тогда арестуй!
И вот Пушкин замаскировал строчку так, чтобы современники не поняли, а
кто-то из потомков открыл, как в действительности все происходило. И я это
открытие сделал.
-- Но, Чунка, -- удивлялись ошеломленные представители районной
молодежи, -- наверное, в Москве какая-то комиссия есть по таким делам?
Может, тебе премия положена? Поедем в Сочи! Прокутим!
-- Посмотрим, -- неопределенно отвечал Чунка, -- там тоже -- знаете,
какие бюрократы сидят. Или себе заберут мое открытие, или скажут: "Без
диплома не имел права". Надо найти человека, который имел бы хорошую
должность и так же любил Пушкина, как я. Через такого надо действовать. Но
пока я такого не нашел. Подожду. Если за сто лет никто не мог догадаться, за
два-три года не очухаются.
Вот каким парнем был Чунка. Теперь, рассказав о его главной страсти, мы
догоним его и Кунту, уже спустившихся с чегемских высот, переплывших на
пароме через Кодор и добирающихся до Анастасовки.
В центре села рядом с помещением сельсовета стоял грузовик. Несколько
человек с мешками и корзинами разместились в кузове. От них Чунка узнал, что
машина идет в Мухус, а шофер часа через два-три должен подойти. Чунка был с
ним знаком. Он снял с ослика мешки и перебросил их через борт в кузов.
Кунта погнал ослика назад, а Чунка, любопытствуя, подошел к раскидистой
шелковице, росшей вблизи сельсовета, где полукругом стояло около дюжины
местных крестьян: мингрельцев, греков, армян.
Здесь объезжали вороную кобылицу. Оседланную лошадь с подвязанными к
подпругам стременами на длинной веревке, прикрепленной к недоуздку, какой-то
парень водил по кругу. Кобылица время от времени взбрыкивала, давала свечу
или прыгала вбок, но натянутая веревка никуда ее не пускала. Когда она
выбегала из-под тени шелковицы, черная шерсть ее мускулистого крупа
лоснилась, словно она окунулась в теплое масло осеннего солнца.
-- Бешеная собака, а не лошадь, -- сказал пожилой крестьянин, стоявший
впереди Чунки, -- два часа себя не дает.
-- Почему? -- спросил Чунка.
-- Увидишь, -- кивнул крестьянин на лошадь и не спеша достал кожаный
портсигар, скрутил цигарку и задымил.
Чуть впереди толпы крестьян стоял молодой парень с камчой в одной руке
и уздечкой в другой. Чунка понял, что он и есть объездчик. Парень был одет в
голубую атласную рубашку, подпоясанную тонким ремнем. На ногах галифе и
мягкие сапоги. Однако вид у него был не такой уж бравый: рубаха была
разорвана у горла и большой лоскут ее телепался на плече. Да и галифе было в
пыли. "Видно, лошадь его уже сбрасывала", -- подумал Чунка.
На веранде здания сельсовета появился председатель колхоза. Он вышел из
дверей правления. Это был крупный мужчина в чесучовом кителе.
-- Хо! -- громовым голосом выразил он крайнее удивление, взглянув на
крестьян, стоявших под шелковицей. -- Вы еще здесь, дармоеды?! Цурцумия,
тюковать табак кто будет? Моя бабушка?! Цурцумия -- на тюковку табака,
остальные -- на ломку кукурузы! Вы что, думаете, такая погода всегда будет?
Быстро по рабочим местам!
Он на мгновенье замолк и вдруг, взглянув на лошадь, рысящую по кругу,
крикнул совсем другим голосом в толпу:
-- Зачем лошади стремена подвязали?! Отвяжи сейчас же! Наоборот, она
должна привыкать, чтобы стремена били ей в живот!
Парень, державший лошадь за веревку, осторожно по веревке подошел к ней
и отвязал стремена, подвязанные к подпругам. Он снова отошел от лошади на
расстояние вытянутой веревки и снова пустил ее. Теперь стремена свободно
болтались, но лошадь, все так же взбрыкивая, гневной рысцой бежала по кругу.
-- Теперь совсем другое дело, -- сказал председатель, словно за этим и
вышел, однако уже у дверей правления снова повернулся и крикнул: -- А с
тобой, Цурцумия, особый разговор будет...
Худенький, пожилой крестьянин в черной рубашке и полотняной кепке,
нервно вздрогнув, вскинул голову в сторону председателя, словно хотел ему
что-то ответить, но сдержался.
-- Чего он Цурцумия ругает? -- спросил Чунка у того, что стоял перед
ним. Тот опять обернул к нему седобровое лицо и с лукавой улыбкой человека,
знающего тайные пружины взаимоотношений местных людей, начал старательно
пояснять:
-- Цурцумия -- родственник вот этого, который хочет сесть на лошадь. А
председатель думает, что Цурцумия собрал людей, чтобы через любование его
родственником себе уважение получить. За это зуб на него имеет. А так
Цурцумия неплохой человек, только немножко бедный...
Тут он на мгновенье задумался и, видимо, решив раз и навсегда исчерпать
тему Цурцумия, добавил:
-- Но тот Цурцумия, который в городе живет, родственник нашего
Цурцумия. Тот лопается, как инжир, такой богатый. А наш Цурцумия бедный, а
так человек неплохой... Табак хорошо понимает...
После того как председатель победно покинул веранду и исчез в дверях,
побежденные несколько оживились. Лошадь все еще кружилась на веревке.
Цурцумия бросил не объездчика взгляд, полный тревожной мольбы.
-- Еще раз попробуем, -- сказал объездчик тому, что держал конец
веревки.
Тот, осторожно перебирая ее, подошел к кобылице. Она теперь стояла
совершенно неподвижно, едва прядая ушами, и только по черному крупу
временами пробегала дрожь, как рябь по воде.
Объездчик вкрадчивой походкой подошел к ней, все еще держа в левой руке
уздечку, а в правой камчу. Лошадь, казалось, не обращала на него внимания.
Она была неподвижна. Чунка заметил, что Цурцумия от волнения сорвал со своей
головы полотняную кепку и прижимал ее к груди, то и дело перебирая жующими
пальцами.
-- Сейчас бешеную собаку увидишь, -- сказал крестьянин, стоявший
впереди Чунки, и отбросил окурок.
Объездчик передал уздечку тому, что держал теперь лошадь за недоуздок.
Тот осторожно сунул ей в рот удила, осторожно пристегнул нащечный ремень и
так же осторожно подвел поводья к седлу, продолжая другой рукой придерживать
лошадь за недоуздок. Объездчик перехватил поводья. Лошадь продолжала стоять
совершенно неподвижно, но почему-то именно эта ее неподвижность больше всего
подтверждала ее неуклонную нацеленность на взрыв.
Тот, что держал ее за недоуздок, стал пятиться, пропуская веревку в
ладони, пока не дошел до конца вытянутой веревки, которую он намотал на
кулак, и остановился.
-- Давай! -- сказал он и ухватился за веревку второй рукой.
Объездчик, придерживая поводья, положил руки на переднюю луку седла.
Потом осторожно вдел ногу в стремя и замер в этой позе. Толчок! Парень
метнулся к седлу, но не успела его нога перемахнуть через него, как лошадь
мгновенно дала свечу, отшвырнула объездчика и, со свечи повернувшись на
задних ногах, бросилась на него, оскалив желтозубую пасть. Она едва не
схватила его за отбивающийся сапог, но тут натянутая веревка не пустила ее
дальше.
-- Бешеная собака, -- радостно закричал крестьянин, стоявший впереди
Чунки, -- человека за человека не считает!
Цурцумия, хлопнув о землю свою шапчонку, бросился подымать объездчика,
но тот, оттолкнув Цурцумия, сам вскочил и стал ругать парня, державшего
веревку, за то, что тот якобы недостаточно натягивал ее. Потом он вдруг,
словно только заметил, схватил ладонью телепавшийся у плеча лоскут рубахи и,
вырвав, отбросил.
Подобрав камчу, выпавшую у него из рук, он, скрывая бешенство, подошел
к лошади и изо всех сил огрел ее. Лошадь всхрапнула и галопом помчалась по
кругу, и тот, что держал ее на веревке, сейчас еле удерживал ее, обеими
руками вцепившись в нее и почти запрокинувшись на оттяжке.
-- Главное, -- сказал крестьянин, обернувшись к Чунке, -- эта лошадь
сразу не кусает, как другие. Сперва выбрасывает человека, потом становится
на задние ноги, а потом уже кусает. Такую привычку имеет. Видишь, рубашку
порвала? В тот раз чуть за горло не схватила.
-- А сколько раз он пытался сесть? -- спросил Чунка.
-- При мне четыре раза! -- восторженно пояснил крестьянин. -- А сколько
до меня -- аллах знает!
Минут через десять объездчик снова подошел к ней, и Цурцумия снова
прижимал к груди свою подобранную шапчонку, и все до смешного повторилось,
как в тот раз.
Только теперь тот, что держал кобылицу на веревке, и в самом деле не
успел натянуть ее, и свалившемуся объездчику пришлось несколько метров на
заднице отползать от бешеной вытянутой морды кобылицы. И неизвестно, чем бы
это кончилось, если б внезапно не выбежал Цурцумия и бесстрашно шапчонкой