внести кулечек, который я привез с собою: в нем полдюжины шампанского.
- Ай да приятель! - вскричал Сборской. - Шампанское! Давай его сюда!.. Тьфу,
черт возьми!.. Хорошо вам жить в главной квартире: все есть.
Вино принесли, пробки полетели в потолок, шампанское запенилось, и Рославлев,
опорожнив одним духом свой стакан, начал:
ПАРЛАМЕНТЕР
- Вы слышали, я думаю, господа, что генерал Рапп запретил принимать наших
парламентеров. Тому назад недели две посылали для переговоров, в предместье
Лангфурт, майора Ольгина; его встретили
на неприятельских аванпостах ружейными выстрелами, убили лошадь и сшибли
пулею с головы фуражку, Из этого ласкового приема нетрудно было заключить,
что господин Рапп не на шутку изволил на нас дуться и что всякой русской
парламентер будет угощен не лучше Ольгина. Но так как его превосходительство
не в первый уже раз изволил отдавать и отменять подобные приказы, то дня
через три после этого велели мне отвезти к нему письмо, в котором наш
корпусный командир убеждал его принять обратно в город высланных им жителей.
Вы, верно, знаете, что Рапп выгнал из Данцига более четырехсот обывателей, в
том числе множество женщин и детей. Дабы предупредить эти эмиграции, которые,
уменьшая число жителей крепости, способствовали гарнизону долее в ней
держаться, отдан был строгой приказ не пропускать их сквозь нашу передовую
цепы и эти несчастные должны были оставаться на нейтральной земле, среди
наших и неприятельских аванпостов, под открытым небом, без куска хлеба и, при
первом аванпостном деле, между двух перекрестных огней.
В провожании драгунского трубача я выехал за нашу передовую цепь. Надобно вам
сказать, что с этой стороны дорога к неприятельским аванпостам идет по узкому
и высокому валу; налево подле него течет речка Родауна, а по правую сторону
расстилаются низкие и обширные луга Нидерланда, к которому примыкает Ора,
городское предместие, занятое французами. Получив приказание отправиться
парламентером рано поутру, я не успел напиться чаю и потому в деревне,
занимаемой нашей передовой линиею, купил у булошника несколько кренделей,
располагаясь позавтракать на открытом воздухе, во время переезда моего от
наших аванпостов к неприятельским, Погода была ясная, но сильный ветер дул мне
прямо в лицо и доносил до меня стон и рыдания умирающих с голода данцигских
изгнанников. Лишь только они завидели приближающегося к ним русского офицера,
как весь их стан пришел в движение: одни ползком спешили добраться до вала, по
которому я ехал; другие с громким воем бежали ко мне навстречу... Ах, любезные
друзья! Есть минуты, в которые наш брат военный проклинает войну! Не ядра
неприятельские, не смерть ужасна: об этом солдат не думает; но быть свидетелем
опустошения прекрасной и цветущей стороны, смотреть на гибель несчастных
семейств, видеть стариков, жен и детей, умирающих с голода, слышать их
отчаянный вопль и из сострадания затыкать себе уши!.. Вот что истинно ужасно,
товарищи! Вот отчего и у русского солдата подчас заноет и кровью обольется
ретивое!
По невольному и совершенно безотчетному движению я придержал мою лошадь. В
одну минуту столпилось человек двадцать около того места, где я остановился;
мужчины кричали невнятным голосом, женщины стонали; все наперерыв старались
всползти на вал: цеплялись друг за друга, хватались за траву, дрались, падали
и с каким-то нечеловеческим воем катились вниз, где вновь прибегающие топтали
их в ногах и лезли через них, чтоб только дойти до меня. Я поспешил бросить им
мои крендели; в одну секунду их разорвали на тысячу кусков, и в то время, как
вся толпа, давя друг друга, торопилась хватать их на лету, одна молодая
женщина успела взобраться на вал... Нет! во всю жизнь мою я не забуду этого
ужасного лица!.. Мертвец с открытыми неподвижными глазами приводит в невольный
трепет; но, по крайней мере, на бесчувственном лице его начертано какое-то
спокойствие смерти: он не страдает более; а оживленный труп, который упал к
ногам моим, дышал, чувствовал и, прижимая к груди своей умирающего с голода
ребенка, прошептал охриплым голосом и по-русски: "Кусок хлеба!.. ему!.." Я
схватился за карман: в нем не было ни крошки! Не могу описать вам, что
происходило в эту минуту в душе моей! До сих пор еще этот ужасный голос, в
котором даже было что-то для меня знакомое, раздается в ушах моих. Я помню
только, что зажмурил глаза, ударил нагайкою мою лошадь и промчался не
оглядываясь с полверсты вперед. "Полегче, ваше благородие! - сказал трубач. -
Вон французской пикет!" В самом деле, я был уже почти у въезда в предместие
Ора. Шагах в тридцати от меня, перед одним полуобгорелым домом, ходил
неприятельской часовой; закутавшись в синюю шинель и спустя вниз ружье, он
мерными шагами двигался взад и вперед, как маятник; иногда поглядывал направо
и налево, но как будто бы нарочно не смотрел в мою сторону. "Труби!" -
закричал я драгуну. Он принялся трубить, но сильный ветер относил назад все
звуки, и неприятельской часовой продолжал расхаживать перед домом, не обращая
на нас никакого внимания. Я подъехал ближе, остановился; драгун начал опять
трубить; звуки трубы сливались по-прежнему с воем ветра; а проклятый француз,
как на смех, не подымал головы и, остановись на одном месте, принялся чертить
штыком по песку, вероятно, вензель какой-нибудь парижской красавицы.
- Ах он ротозей! - вскричал Зарядьев. - Да я бы этого часового на ногах
уморил!.. Сохрани боже! У меня и в мирное время попробуй-ка махальный
прозевать генерала, так я...
- Полно, братец! - сказал Сборской, - не мешай ему рассказывать. Ну что ж,
Рославлев, ты подъехал к нему под нос?..
- Почти. Шагах в пятнадцати от часового вал оканчивался глубокой канавою,
через нее переброшены были две узенькие дощечки. Я взъехал на этот живой
мост, который гнулся под моей лошадью, и велел драгуну трубить что есть мочи.
Лишь только он затянул первый аккорд, как вдруг часовой встрепенулся,
отпрыгнул два шага назад и схватился за ружье. "Parlementaire, camaradel -
сказал я громким голосом. - Parlementaire!" (Парламентер, товарищ!
Парламентер! (фр.)). Но француз, не говоря ни слова, взвел курок и прицелился
в мою лошадь. "Труби, разбойник! - закричал я моему драгуну, - труби!" - и
мой драгун затрубил так, что у меня в ушах затрещало; но часовой продолжал
целиться, только уже не в лошадь, а прямо мне в грудь. Ах, черт возьми! В
пятнадцати шагах и плохой стрелок не даст пуделя; я же на этом проклятом
мостике не мог повернуться ни направо, ни налево и стоял неподвижно, как
мишень. Меж тем часовой, как будто бы желая вернее отправить меня на тот
свет, приподнял немного ружье и уставил дуло прямехонько против моего лба.
"Finissez, finissez!.." (Прекратите, прекратите!. .(фр.)) - закричал я, махая
белым платком, - не тут-то было! Как видно, этому бездельнику показалось
забавно расстреливать меня понемногу: он повернул ружье и прицелился мне в
висок; я осадил лошадь, француз спустил курок - осечка! Все это происходило в
течение какой-нибудь полуминуты, и, честию клянусь, не могу сказать, чтоб я
был совершенно спокоен, однако ж не чувствовал ничего необыкновенного; но
когда этот злодей взвел опять курок и преспокойно приложился мне снова в
самую средину лба, то сердце мое сжалось, в глазах потемнело, и я
почувствовал что-то такое... как бы вам сказать?.. Да тьфу, пропасть! что тут
торговаться: я струсил. К счастию, мой драгун, видя беду неминучую, пустил на
своей трубе такую чертовскую трель, что караульный офицер опрометью выскочил
из дома, закричал на часового и, дав мне знак рукою съехать с мостика,
подошел ко мне. Подлинно - у страха глаза велики: когда неприятельской офицер
выбежал из караульни, то показался мне и красавцем и молодцом, а когда
подошел ко мне поближе, то я увидел, что он дурен как смертный грех и по
росту годился бы в бессменные форейторы. Этот уродец объявил мне на дурном
французском языке, что парламентеров не принимают, что велено по них стрелять
и что я должен благодарить бога за то, что он не француз, а голландской
подданный и всегда любил русских. Распрощавшись с ним, я отправился обратно
и, признаюсь, во весь тот день походил на человека, который с похмелья не
может ни о чем думать и хотя не пьян, а шатается, как будто бы выпил стаканов
пять пуншу.
ГЛАВА III
- История моего испуга, - сказал Сборской, когда Рославлев кончил свой
рассказ, - совершенно в другом роде. Тебя этот бездельник расстреливал как
дезертера, приговоренного к смерти по сентенции военного суда, а я имел
причину думать, что сам сатана совсем причетом изволил надо мною потешаться.
- Что за вздор? - вскричал Рославлев.
- А вот, если угодно, - продолжал Сборской, - был уже за границею. Не стану
вам рассказывать, как я доехал до Вильны: благодаря нашим победам меня по
всей дороге принимали ласково, осыпали вежливостями и даже иногда вполголоса
бранили вместе со мною Наполеона. На пятый день, под вечер, я спустился, или,
лучше сказать, скатился с гор, которые окружают Вильну. Нет! никогда не
изгладится из моей памяти ужасная противуположность, поразившая мои взоры,
когда я въехал в этот город; противуположность, которая могла только
встретиться в эту народную войну, поглотившую целые поколения. За версту от
городских ворот, по обеим сторонам дороги, начиналися, без всякого
прибавления, две толстые стены, сложенные из замерзших трупов. Я не раз видел
и привык уже видеть землю, устланную телами убитых на сражении; но эта улица
показалась мне столь отвратительною, что я нехотя зажмурил глаза, и лишь
только въехал в город, вдруг сцена переменилась: красивая площадь, кипящая
народом, русские офицеры, национальная польская гвардия, красавицы, толпы
суетливых жидов, шум, крик, песни, веселые лица, одним словом: везде, повсюду
жизнь и движение. Мне случалось веселиться с товарищами на том самом месте,
где несколько минут до того мы дрались с неприятелем; но на поле сражения мы
видим убитых, умирающих, раненых; а тут смерть сливалась с жизнию без всяких
оттенок: шаг вперед - и жизнь во всей красоте своей; шаг назад - и смерть со
всеми своими ужасами!
Вильна была наполнена русскими офицерами один лечился от ран, другой от
болезни, третий ни от чего не лечился; но так как неприятельская армия
существовала в одних только французских бюллетенях и первая кампания казалась
совершенно конченою, то русские офицеры не слишком торопились догонять свои
полки, из которых многие, перейдя за, границу, формировались и поджидали
спокойно свои резервы. Хотя в продолжение всей зимней кампании, бессмертной в
летописях нашего отечества, но тяжкой и изнурительной до высочайшей степени,
мы страдали менее французов от холода и недостатка и если иногда желудки наши
тосковали, то зато на сердце всегда было весело; однако ж, несмотря на это, мы
так много натерпелись всякой нужды, что при первом случае отдохнуть и пожить
весело у всех русских офицеров закружились головы. Придумывая различные
способы, как бы в короткое время убить поболее денег, наша молодежь составила
общество и назвала его лейб-шампанским; все члены разъезжали по приятельским
балам и редутам (Публичные балы, на которых каждый может быть за определенную
цену, объявленную в особой афишке. - Прим. автора.), посещали ежедневно театр,
сыпали деньгами, играли с поляками, любезничали с полячками и, чтоб оправдать
свое название, пили шампанское, как воду. Меня хотели было также завербовать в
лейб-шампанцы; но я не мог долго оставаться в Вильне: непреодолимая страсть
влекла меня за границу...
- Как? - вскричал Ленской, - ты любишь? а я до сих пор не знал этого!
- Да, мой друг! - продолжал Сборской, - любил, люблю и буду любить без памяти
мой эскадрон, с которым я тогда почти два месяца был в разлуке. Повеселясь
порядком и оставя половину моей казны в Вильне, я на четвертый день
отправился далее, на пятый переехал Неман, а на шестой уверился из опыта, что