Те, что к сообщению о "Контумаксе".
Вечером, спрятав во внутреннем кармане пальто конверт с
фотографиями, которые в конце августа по его заказу самолично
изготовил полковник Свешников -- такие фотографии были отосланы
и в журнал, -- Федор Иванович отправился к Посошкову. И никто
нс смог бы увидеть, как он идет, потому что он, по новой своей
привычке, шел, переходя из одной черной тени в другую. А десять
вечера в октябре -- это глухая ночь, ровно шелестящая слабым
дождем.
Посошков впустил его в дом и лишь после этого зажег свет в
прихожей. Раздеваясь, Федор Иванович молча подал Светозару
Алексеевичу конверт с фотографиями, и оба прошли в ту большую
комнату, где висел Петров-Водкин. Просмотрев фотографии,
спросив "Те же, что отослал в журнал?" -- и получив
утвердительный ответ, академик сунул конверт в карман своего
свободного домашнего пиджака из малинового сукна. На груди
пиджака вились толстые шелковые шнуры, так называемые
брандебуры.
-- Не будем здесь задерживаться, пойдем туда, -- и
Посошков первым пошел в другую комнату, где их ожидал уже
накрытый стол с женственной красавицей бутылкой коньяка.
-- В дни молодости, -- сказал академик, -- я предпочитал
"Финь-Шампань". А вот и лимон с сахаром. Думаю, и мой Федя
оценит...
И музыка у него, похоже, была наготове. Ждала. Академик
только вышел на несколько секунд, и сразу же неизвестно откуда
послышалось негромкое живое бегущее фортепиано. Федор Иванович
сразу узнал, что это такое. Он любил эту вещь. Но ему не
захотелось сейчас слушать, вникать в эту музыку. Не мог
расслабиться, тревога мешала.
-- А, черт, не то включил, -- словно обжегся Посошков. --
Эта музыка сегодня не по сезону. Не слушать, а говорить нужно.
А?
Федор Иванович кивнул. Посошков неслышно выбежал из
комнаты. Что-то выключил, и фортепиано затихло.
-- Смотреть Петрова-Водкина или слушать такую музыку под
серьезную выпивку нельзя, -- сказал Посошков, вбежав и беря
бутылку. -- Чем хороша, Феденька, молодость? Богатством и
свежестью переживаний. Там и искусство не нужно -- черпай из
жизни. А с годами приходится обращаться за помощью к искусству.
Заперся и слушай. И получай те же переживания. Незачем, как
Фауст, черту душу продавать. Так бы и слушал до старости...
Он хорошо оговорился -- ему ведь было уже шестьдесят пять
с гаком...
-- Но, понимаешь, сегодня чужие переживания мне не нужны,
сегодня у меня свои страсти, похлеще, чем у -- он не нашел в
своей памяти имени художника, который запер бы навечно в своем
творении что-нибудь похожее на его, Посошкова, страсти. -- Ты
что смотришь на коньяк? Я сегодня пить буду. А ты посмотри,
поломай голову, тебе полезно.
Вдруг, поставив бутылку, он опять выскользнул за дверь.
Вскоре в дальнем углу комнаты затикали очень приятные
пустотелые деревяшки, из другого угла отозвался низкий
загадочный удар -- еще более приятный. Слабо рявкнул саксофон,
по полу что-то как бы дунуло, нарастая, и оборвалось. Это
Европа пришла сюда проводить свой беспечный "викэнд",
праздновать под музыку свой, длящийся уже почти век, красивый
закат.
-- Вот это пойдет и под выпивку и под беседу, верно? --
сказал академик, садясь за стол. В нем появилось что-то новое,
странная торопливая разговорчивость. Он взял бутылку и штопор.
-- Приятно вытаскивать штопором настоящую пробку...
-- Светозар Алексеевич, -- заговорил гость, которому даже
в этой европейской музыке слышались звуки, напоминающие о
недремлющей погоне. -- Мне кажется, я слегка оцарапан. Часы мои
пущены, начали отсчет. Поэтому...
-- Феденька, не слегка, а как следует. Из-за этого я и
собрал это наше с тобой совещание. Ты думаешь, почему я
попросил у тебя фото? Потому что прочитал твое сообщение,
набранное для октябрьской книжки "Проблем". Набран-но-е --
дошло до тебя? И сверстанное. И все фото там, уже клишированы.
И я, естественно, заинтересовался. Где прочитал? В Москве, в
хорошем месте. Сам понимаешь, раз сверстано, значит, есть
достаточное количество рабочих оттисков. Они наверняка попали
во все руки, которых мы могли опасаться. Скоро услышишь рев
Касьяна. Это уже не остановить. Впрочем, мы рано с тобой начали
серьезный обмен. Я ведь тоже оцарапан, Федя. Своеобразная
царапина, касательная. Но яд по жилам пошел. Давай-ка выпьем
"Финь-Шампань" за то, чтобы яд действовал как можно медленнее.
Бокалы были похожи на мыльные пузыри, желтый коньяк
плескался на дне. Положив в рот кружок лимона, Федор Иванович
широко открыл глаза. Академик отважно переносил на свою тарелку
большой кусок холодной телятины. К нему он положил две ложки
коричневого желе.
-- Желе! -- сказал он радостно. -- После семилетнего
перерыва! Преимущество оцарапанных отравленной шпагой!
-- А как же творог?
-- Творог вычеркнут. Красивой женской ручкой. Да и не
место творогу... на последнем пиру. Федька! Будем пити и
ясти!..
И он ел И сегодня уже Федор Иванович любовался его
наслаждением. Жуя, Светозар Алексеевич останавливался и качал
головой, одобряя и дивясь чудесам и богатству Вселенной.
-- Как ты думаешь, Федя, добрый я человек? -- спросил он
вдруг, забыв про телятину и мгновенно отключившись. -- Погоди,
я знаю, что ты скажешь. Добрый добрый я. Мне хочется быть
добрым, мне больно, когда я вижу чужое страдание, и я спешу
источник это. го страдания устранить. И люблю еще смотреть на
счастливого, любоваться, как он счастлив. Я и о тебе могу то же
самое сказать. Ты еще добрее меня. А вот что ты мне ответь. Ты
умеешь употреблять вот эту штуку?
И он, протянув руку через стол мгновенно поднес к лицу
гостя свой маленький кулак. Это было что-то навое и Федор
Иванович с интересом стал рассматривать с близкого расстояния
костлявое оружие академика.
-- Все думают, что я комнатный, -- заговорил тот грубым
голосом.-- Думают, что я интеллигент из Шпенглера обреченный на
вымирание в силу своей утонченности и скрытой
безнравственности. Морская свинка. давшая пищу для "Заката
Европы". Нет, Федька. Я -- нового типа интеллигент. Я даю пищу
для "Пробуждения Европы", которое еще будет написано. Я надену
телогрейку, возьму в руки лопату, матюкнусь... трехэтажно, и ты
попробуй, меня узнай. Я могу и ломиком трахнуть И пока сволочь
будет хлопать глазами, не укладыая этого факта в своих мозгах,
я еще добавлю. Давай, налью... Хор-рошая штука, когда долго ее
не видишь... Когда с цепи сорвешься.
Федор Иванович, потянувшись к телятине, опомнился и,
отдернув руку, замер.
-- Ты что?
-- Не могу. Они где-то едут...
-- Я тоже подумал. Ты напрасно мне... отравляешь... Бери и
ешь. Может, и переварить еще не успеем. Это же у нас с тобой
прощальный бал, не заставляй меня пускаться в подробности.
Подробности явятся в свое время. Нет не бойся, успеем. Но месяц
ты продержаться обязан. Сверх этого пока ничего не скажу.
Они замолчали. Федор Иванович ткнул вилку в ломтик
телятины и собрался есть. Академик остановил его и ложкой
положил на телятину желе. Но и телятина и желе требовали
сосредоточенности. А Федор Иванович был в другом месте.
Внезапно ударившая мысль все время как бы держала его за
воротник. "Они там едят баланду", -- думал он, жуя сладковатую
и в то же время солоноватую телятину, пронизанную остротой желе
и тошнотворной сладостью предательства.
-- Вот я тебе сказал это слово. Интеллигент нового типа,
-- академик положил на стол кулак, стал смотреть на него. --
Вот эта штука, хоть она и маленькая . Не как у Варичева... Но
она что-то может. Жизнь, практика знает много примеров. Был у
меня знакомый, медик из энцефалитной экспедиции. Добряк с
судимостью. Боролся в тайге с энцефалитным клещом. Пошел туда
не ради денег. Я уважаю этих людей. Вот он вернулся в Москву.
Смерть от энцефалита пронесло... А в Москве, когда ночью шел с
вокзала с рюкзачишком, худенький очкарик... на улице к нему
подошли трое. Дай, дед, закурить. Иван Афанасьевич буркнул: не
курю. Один сделал ложный выпад и ударил ногой в живит. И
принялись ногами убивать упавшего ученого. По голове! Трое! И
этот, первый, занес свою ногу в зашнурован ном сапоге. Чтоб
ударить всей подошвой в лицо. Но дни его были сочтены. Иван
Афанасьевич застрелил его. У него был ракетный пистолет. В пах
ему ракетой выстрелил. На суде в последнем слове он сказал: "В
жизни я все уже сделал. Я готов даже умереть, но получаю тем
самым право. Получаю право сделать то, что велит совесть". Он
подошел к моей мысли, минуя Гамлета. Пусть, говорит, знают все
подонки Слишком много развелось под охраной закона. Пусть
знают, среди жертв может оказаться и такой, как я. Мы
освободимся, наконец, от нападающих по ночам.
Светозар Алексеевич хотел было взять еще телятины, но
отмахнулся от искушения. Не до телятины было,
-- Касьян тоже ночью нападает. Как эти. Создал сначала
вокруг темную ночь и нападает. На одного вдесятером. Ведь какую
дилемму он упорно ставит? Хочешь не хочешь, а решай. Он же
прилип и диктует. Сдавай научные позиции. Я сдал -- ему этого
мало. Примыкай к моей стае, вместе будем рыскать ночью
Возвращайся к средним векам. Капитулируй на милость их
светлости Сатаны. Или -- это то, что мне остается -- бери в
руки его же оружие, от которого невыносимо воняет псиной. И
падай, как будто убит. Притворись. И когда Рогатый, приученный
к нашей искренности, подойдет, чтоб пописать на тебя, пнуть
ногой, восторжествовать, -- поражай его в пах. И если есть
возможность повторить выпад -- повтори.
-- Ваш медик выстрелил в эту сволочь, которая его
убивала... -- сказал Федор Иванович. -- Он выстрелил, хватило у
него. А я спас своего Рогатого. Теперь он вторично в яму не
полезет...
Потемнев и нахмурившись, он вдруг охватил лоб пятерней.
Сидел некоторое время молча. Покачивался, силился вспомнить
очень нужную вещь.
-- Да! -- вспомнил наконец. -- Светозар Алексеевич! Вы
сказали, что я оцарапан. Сказали, что видели оттиск. Там же
стоит чужая фамилия! Почему это должно меня касаться?
-- Феденька, фамилия там стоит не чужая, а твоя.
У меня даже оттиск этот сохранился...
Посошков поднялся было -- искать оттиск. Но Федор Иванович
вяло махнул рукой. Доказательства не требовались. Опять стал
покачиваться, но уже по другой причине -- по-настоящему
почувствовал царапину.
-- Д-да-а... -- пробормотал, отдуваясь. -- Не предвидели
они... Теперь мой поезд побежит... Бы-ыстро побежит...
Они пригубили и как бы уснули, поникнув. При этом
музыкальная Европа сразу выплыла из углов и охватила двоих
тяжело размышляющих за столом русских зовя оставить все мысли и
все воспоминания и погрузиться в молочную ванну наслаждений.
Федор Иванович не слышал этого зова.
-- Неделей раньше, неделей позже, -- сказал он, морщась.
-- Все равно через полмесяца начали бы печатать Кто же мог
предвидеть...
Когда пауза миновала, Светозар Алексеевич, вынув изо рта
косточку маслины и глядя на нее, сказал:
-- Все хотел тебя, Федя, спросить. Ты носил, когда тебе
было десять лет, вельветовые штанишки? Без карманов и с
манжетами у колен?
-- Мог бы носить, но так все сложилось, что пришлось
таскать портки, как у взрослых. И с карманами.
-- Так и знал. Но надо же, сына увела... -- Посошков
сказал эти слова без всякой связи с их беседой и, закрыв лицо
пятерней, стал мять, гнуть между пальцами нос и усы -- хотел