кого-то, не меня, однако кому в известной мере знакомы те же
"сомнения", что и мне, и кто, являясь совершенно другим (однако и
подобием моей надежды), должен стать предполагаемым есть, сейчас меня
самого? Мы покончили с читателем. Пора оставить все эти буржуазные
басни о том, что написанное писалось якобы для некоего читателя.
Человек, с которым я пью вино и с которым говорю о том, как достать
сигарет или еще вина, не имеет никакого отношения к чтению, даже ежели
ему и доводилось читать то, что мной когда-либо было написано.
Читатель: последняя худосочная выдумка пост-романтизма, которую с
ликованием подхватывает толпа, истово примеряя на себя лохмотья этого
идиотского тряпья. Мне более по сердцу тупость "среднего американца",
не сомневающегося в том, что поэзия - женское дело. Я влюблен в такую
логику. Она неслыханно поэтична! В детстве килограмм железа всегда был
тяжелее килограмма пуха. Что естественно. Однако ныне мое размышление
претендует на более глубокую изощренность. Я ощущаю, как трудно
подавить в себе желание высказать очередную сентенцию. Просто стать у
окна, слегка откинуть назад голову. Не подавая виду. К тому же,
искренность моя не знает меры, что удручает не менее, чем обилие
небесных алмазов. Что ни говори, но с этого места открывается
изумительный вид на плавный косогор, на раскрашенную в три колера
железную детскую площадку, два мусорных бака и вход в поликлинику.
Полотна ржавчины развеваются по ветру, дующему с неослабеваемым
постоянством со стороны залива. У меня скрипят зубы. Часть их из
нержавеющей стали. Пожалуй, за исключением ногтей, это самая моя
долговечная часть, частность, участь...Мойра. Then my actor says
striping of her clothes circling Rilke's cage - or it's a train or a
chamber of death. She searches for a man still alive to see her as a
woman or one who will tell her she is a woman even if she is no
longer. Or maybe she is just laughing throwing small pieces of bread
at the dead haunting them with an image of her sex they no longer
remember. Подобно тому, "как каждая часть находит свое объяснение в
другой" или, подобно тому, как мне казалось, что я умру, если она
уйдет от меня, когда мы лежали на старой деревянной кровати без
спинок, насквозь проеденной древоточцем. С ранней весны я перебирался
ночевать во двор. Черная черешневая ветка пересекала холодный дым
месячного света, падавшего в немоте над крышами, над сквозными
недвижными кронами яблонь и груш, опрокинув до невероятия прозрачную
чашу немотствования, терпнувшего на губах, где оно остывало, как если
бы пережевать лист мяты или сельдерея. Каждую ночь с открытыми глазами
я лежал на спине, вслушиваясь в паутинные знаки времени и тьмы,
заливавшей невыносимым блеском неимоверно возраставший мир,
претворявшей его в одно беспредметное и одновременное продолжение.
Голубая известь стены, желтая днем, источала тончайший дурман марева -
пар, тепло, впитанное за день. Молодость была узкой, как вдох
непонятого и тайного восторга, как мелькнувшая в солнечной воде рыба.
Без жалости, но с недоверием. Но тогда, когда она согласилась
остаться, ты лежал рядом с ней, боясь не то чтобы побеспокоить ее,
шелохнуться, но страшась выдать себя, плывущего в том неизменно
увлекающем потоке таинственного, что лишает благочестия. Уверен, что
ты задремал именно в том сне, где полдень, где слышно, как чей-то
голос говорит: "если я люблю тебя... - следовательно, мы не должны
расставаться", голос, который ты будешь слышать в этом же сне,
которому суждено сниться более четверти века и превратиться со
временем в порождение воображения, в призрак, не пропускающий сквозь
себя в никому не принадлежащий монолог, который в конце концов обретет
бессмертие вымысла. Между всеми возможными главами повествования. А
когда спустя несколько минут открыл глаза, увидал снова ее волосы, как
бы издали, почувствовал ее дыхание, в которое она была заключена без
остатка, под стать тому, как все вокруг было заключено в сферу
беззвучия, и все продолжалось, вместе с тем, вынашивая требование,
ниоткуда идущее настояние расторгнуть чарующую сцепленность,
перетекающих друг в друга мгновений, так как иначе все утратило бы
смысл или уже утрачивало, завися лишь от произвола, или того, что
"дано" ему или ей, обоим и не зависящего от них, смывающего в потоке
все, что существовало до первого его (ее?.. не знаю) ощущения. К утру
поднимался зябкий ветер. Шумел легко. Трепал верхи. Тускнел месяц.
Иногда не был. Но что при всем своем желании она могла мне сказать?
Равно в той же мере, что и я. Нагие лежали друг подле друга.
Обыкновенная телесная усталость оседала искристым панцирем,
раскрывавшимся солнцу каждой иглой кристалла, навстречу которому
открывается пустыня зрачка: таково еще одно прощание с литературой.
Материнская материя памяти сокрывает ослепительный сумрак про-материи,
в котором залегает оксюмороном возможность. У меня болит глаз. Но у
меня болит также и большой палец правой ноги - следствие того, что,
передвигая стул, я его отдавил. Перелеты птиц. Возможен ли момент,
когда "источник" боли исчезнет, то есть, некое "возмущение" равновесия
мышечных тканей утихнет, а сигнал, последняя дробь его остатка,
которую это возмущение отослало, прибудет в мозг рябью описания, не
описывающего ничего, но вызывая реакцию опознания, потому как того, о
чем сигнал свидетельствует, более не существует, источника нет. 20000
лье под водой.
Путь, который проходит этот сигнал, есть, возможно, путь памяти или
же: процесс достижения мозга этим сигналом есть собственно память.
Конечно, все это происходит одновременно, но, как тогда быть с шоковым
поражением? "Возмущение" равновесия уже есть разрушение. Не так ли,
друг мой, капитан Немо? Сила сигнала во много крат возрастает, однако
мозг заблокирован, реакций нет, мозг не пропускает сигнала поражения.
Разбитые стекла, колотые кирпичи, вечер. Симхес-Тойрэ. Буквы,
закрепленные в гнездах исполнения времен и сроков: телесность. Чтение
начинает себя. Сознание "понимает", что произошла катастрофа, более
того, сознание "понимает", что катастрофа настигнет его через какое-то
время и "понимает" всю неизбежность предстоящего. Память устремляется
навстречу иной памяти. Память не происходит. Я теряюсь во внезапном
нежелании рассуждать дальше, хотя такое рассуждение элементарно,
потому что пытается найти простую последовательность развертывающих
себя цепей элементов в предполагаемое правило, подобно тому, как это
ищет искусство, намереваясь познать логику почти таких же бесчисленных
переходов, наложений и трансформаций очевидно отличаемых элементов,
которые в итоге становятся реальностью, порождающей такие же элементы,
но уже на другом уровне или в другом месте. Мы с вами нигде больше не
встретимся. Дом на склоне холма наращивает объемы его окружающего
пейзажа. Возможность заключается в том, что воображение как бы омывает
импульсы, одевая их в форму, как алфавит одевает движение руки на
странице, преобразуя нескончаемо не становящееся намеренье в нечто уже
различаемое - в спрашивание. Память - поле (?), пространство (?),
процесс (?), акт (?), где различенное явлено исчезновению, распаду и
отдалению, однако обратному, - иными словами, возвращения не
происходит. Технология изменения воспоминания. При приближении к нему
мы обнаруживаем растровую структуру. "Издалека" пульсирующая
подвижность воспоминания предстает неподвижной и неуязвимо-сплошной в
неизменности. Общепринято мнение, что так мы возвращаемся к одному и
тому же воспоминанию... Дисконтинуальность памяти тогда определяется
через несвязность воспоминаний, как фрагментов, между собой в
ассоциативных рядах сознания. Что тогда "целое"? Фрагментом чего?
Однако само "воспоминание", "образ", мысленно остановленный и
воспринятый сознанием, остается непроницаемо-целостным в своем образе
и эксгибиционизме. Но что означает приближение к воспоминанию? Желание
ли испытать, пережить мельчайшую его деталь отдельно? автономно?
Понять, что каждая подробность означает и означает ли вообще? Так
марля издали дается опыту цельным непроницаемым взору полотном,
массивом, но у глаз она пропускает свет, и мир виден сквозь нее, как
сквозь стекло. Мир при приближении открывает только следующий мир, как
марля, как воспоминание, он открывает и то, что он проницаем, он сито,
нескончаемая в однообразном торжестве симметрии сеть, ничего не
улавливающая; он открывает, что и каждая нить, если ее расплести лишь
только отдельные, тончащиеся до бесконечности волокна, не
соотносящиеся ни с памятью, ни со временем, ни с пространством. Чистые
модели.
Ах, милая моя девочка! Неужели ты думаешь, что вот эта старуха, да-да,
вот эта самая, которая перед тобой, с которой ты говоришь, прости,
деточка, вот она старуха, которая сама говорит с тобой, - а ты
подумай! - стала бы я распинаться на каждом углу, если даже ребенок,
младенец знает, что уши - повсюду! Нет-нет, змея тут не виновата, но
кто бы знал, что у нее есть самое настоящее чувство юмора, и что она
ни за что не стала бы вот так, ни с того ни с сего нападать, прыгать
мне на ногу, обвивать ее страшным холодом и жалить, жалить, жалить.
Боже, сколько же раз она ужалила меня!.. Два. Во вторник, когда
выносила к бакам ведро, еще один раз, два, три, потом еще два раза...
масляная краска, конечно! Ведь никому невдомек, что масляная краска, -
тут нужны мозги, и какие! Но главное тут время, чтобы понять, что к
чему! Видишь ли, маляры - ну, они-то в чем виноваты? - красили подъезд
и вот этот запах, оказывается, намагничивал все вокруг, изменял, звал,
он и ее бросил ко мне, а я ведь не догадывалась, куда там! - совсем не
догадывалась. Хорошо, пускай - но, только между нами, моя девочка -
кто, например, знает, что черепахи в дождь испускают смертоносный
ультразвук? Ты знаешь?! К ним нельзя даже наклоняться. Упаси Господь!
Понимаешь, даже слегка нельзя наклоняться, надо идти прямо, как ни в
чем не бывало, а так вот вроде обыкновенная черепаха, да? безобидная
такая, уютно цокает по полу, да? но пойдут облака, поднимется западный
ветер, понесет пыль по двору, голубей и мусор, зашумят липы и дубы,
потускнеет мрамор в садах, защемит кручина душеньку, и лишь хлынет
дождь - тут-то и конец. Если не знать, конечно... что очки, а все дело
в диоптриях, в больших диоптриях! Кстати, ведь диоптрии изобрели
русские, не правда ли? а потом забыли о них... обо всем забыли... все
забыто... поругано, кончено, моя девочка, надо выходить, это, кажется,
конечная. Кольцо. Спустя тридцать лет я снова увидел то, о чем,
казалось, забыл - я увидел школьников на улице, обыкновенных
школьников, в руках у каждого было по куску черного хлеба. Лакомство.
Блаженство вечного возвращения. Феномен огня и мотылька - мемуары
безумных старух: сладострастье слушающих, глядящих в шамкающие розовые
рты: огни свечей, поэзия, мраморные плечи, шелк рассветов, острова. Не
стоит труда вообразить, как выглядит их Эрот. Я повторяю, нам больше
не доведется встретиться. Мемуары. Я повторяю. Все, без исключения,
свободны. Дорога петляет между холмами. Путник в чесучевом костюме,
под мышками темные круги пота. Осы и клевер. Коршун. Единственное,
чего мне хочется в эту минуту, это поднять глаза и... Нет, я не хочу
ничего видеть. Я не хочу поднимать глаз.
"Допустим, я неплохо осведомлен о предназначении окружающих меня