обольщения именами и вещами? Чтобы облегчить задачу, я задам вопрос
иным образом. Не ощущал ли ты подчас в глубине души некоего томления
при виде, как твои слова - о, не помысли, будто с небрежением к ним
отношусь, отнюдь; трогательны они вполне... - каковой бы силой
привычки воображения (превышающей нашу тварную природу) ни
исполнялись, по прошествии времени не значат ровным счетом ничего? И
то сказать, стал бы ты продолжать свои писания, например, когда бы
дело обстояло по-иному? Удовольствовался бы ты какой-либо одной-
единственной строкой, несмотря даже на то, что она не что иное, как
обыкновенный сколок написанного, - или же самому необходимо убедиться
в том, что трижды будь Иерусалим небесным, семижды украшен ожерельями
фигур, проточенных водой терпения, время (а тут - в чем для тебя его
ныне мера?) стирает любой смысл явленного, оставляя только слова,
значение которых пусты, скучны, докучны разуму и, тем не менее,
загадочны, потому как, любезный Торкватто, если и прав Аристотель, и
мы действительно обречены подражанию, как единственной возможности не
просто повторения, но познания, то лишь только одно, как мне думается,
заслуживает таковых усилий - подражение исчезновению, так как именно в
нем видится мне, и не взыщи, вероятность приблизиться к тому, что есть
подражание... Да и есть ли такое, наконец? Но я задаю вопрос не
столько тебе, - не секрет, что иной раз и я с не малым удовольствием
сочиняю вместе с тобой, - ... сколько себе, потому что при всей
бессмысленности таких занятий подозреваю, что поэзия, вопреки своей
(но кто сказал, что мы говорим словами?) природе или же, если угодно,
благодаря ей, то есть, вопреки и благодаря одновременно, ближе всего
находится к тому, чтобы схватить то, что она и есть в своем
нескончаемом нет. Конечно, но прежде всего меня интересует, каким
образом музыка (а ты обязан отдать должное моей привычке держаться в
тени, так как я вовсе не притязаю на нечто из ряда вон выходящее и
достаточно скромен в своих опытах) становится слову его временем.
Каким образом время это дается нам нескончаемым и с неуследимой в
человеческом восприятии скоростью изменяет качественное существо
слова, т. е. намерения его быть таковым, а не другим, связуя нечто,
что оно должно представлять с тем, что ответствует ему, возникая в
рассудке и в том, что рассудком управляет? Я создаю свою музыку, как
нескончаемую субструктуру, на сцене которой разворачивается
постоянство твоих слов и, где нет ни значений, ни смыслов, постольку,
поскольку количество превращений исключает вероятность их
существования в пределах конкретного значения или же числа таковых.
Но прежде всего исчезновение. Пожалуй, так. Возможно ли изобразить
смерть, обходясь без паясничанья и "изобразительной силы искусства"?
Или же смерть (нет, не свою) другого, каковая есть, а мы условились,
нескончаемое совпадение с самим собою и подражание где лишь подражание
подражанию? Вот еще некоторые примеры того, что слышишь ежедневно,
чего однако не понимаешь совершенно: "знание неизбежности смерти". Не
предполагает ли такое знание отсутствие вообще какого бы то ни было
знания? Либо - черпают ли его изо все удлиняющей себя вереницы образов
умерших? Страха? Я не ослышался? Но страха чего? Умирал ли я до сих
пор? Если нет, можно ли страшиться незнаемого?1 Однако, если страх
существует, следовательно, существует знание2... Но как узнать, что я
такой же, как они, а не как попугай или кора тополя, ракушка на
берегу? Родство. Капля воды. Стекло. Лист бумаги. Вещи. Вещь также:
туфель, 1, рагу, + или -, синее, благо, C:\word\word.exe\phosphor и
так далее. В ином случае: Бог. Его "знание" (мною) им предопределенное
(о нем) знание во мне. То есть, душа. Но, ежели она полна изначально,
так как должна быть отражением полноты, откуда в ней страх? Но
существует ли различие между страхом и трусостью? Однако, покуда мы
мирно и безмятежно пребываем в устойчивом пространстве вещей, их имен.
И что тоже невозможно, потому что я есть исчезновение, поскольку
конечность моего существа и есть мое существо, а не его атрибут.
Вместе с тем, конечность никоим образом не может восприниматься мною
как статус, стазис, но как факт самого процесса исчезновения (или,
другими словами, жизни) меня самого, что в свой черед можно
рассматривать единственным обоснованием моего "Я", сущ(е)ствующего
изначально воспоминанием, содержащим воспоминания самого себя в
____________________
1 Это, по-видимому совершенно особое ощущение, особый страх. Это даже
не страх, но головокружение, сосредоточенное в миг, срочность которого
вне сознания.
2 Есть ли смерть объект, постигаемый в опыте этого объекта?
единице времени, убывающей до бесконечности, и по отношению к которому
я существую, как иное в процессе исчезновения моего "сейчас". А потом,
возможно ли говорить о чем-то определенном, постоянном, как о том, что
есть?
Например, о все том же "Я"? Не уместней ли рассуждать, что есть только
то, что не позволяет этому "Я" быть таковым? Однако, откуда эта
впечатляющая ловкость, с которой мы высказываем и обмениваемся
мнениями, историями и примерами. Пользуясь услугами грамматики,
накладных бород, струнных инструментов наделяем их лицом, иными
словами, определенным источником, исходной точкой, начиная с мысли о
рождении и зеркалах. Тут-то и приходит в голову позволительная
аналогия, которую можно провести с одним предположением, изложенным
погожим октябрьским днем за чашкой кофе на Литейном проспекте одним, к
сожалению, неизвестным тебе странствующим астрономом. Коснувшись... да
ты не слушаешь меня! Очнись! Коснувшись теории большого взрыва (ну, а
мы в той или иной степени, рано или поздно все возвращаемся к идее
начала, хотя бы для того, чтобы не забыть, о чем идет речь в тот или
иной момент), он заметил, что эта теория, столь долгое время бывшая в
обиходе единственно-вразумтельной (раздражающей и по сию пору умы),
обязана во многом представлению мира, как некой картины, - нечто вроде
любви к метафизической раме дедушкиного портрета, без которой портрет
кажется (не понять почему) лишенным взыскуемой значительности... лицо
как лицо, как тысячи, как твое, к слову сказать. Но существует мнение,
будто такого взрыва вовсе не было, i. e. есть "ни-что" или "до-что", а
"что" (как различенное, как вопрос) является лишь риторической
фигурой, метафорой, позволяющей выделить из настоящего настоящее
спрашиванием о нем. "Большой взрыв" => "Устойчивое состояние". Подобно
моему исчезновению, которое в итоге невозможно помыслить (если не
считать рождение единственным фактом, вписанным в мою историю, к тому
же не мной), понять, потому что я таковым не являюсь. Наверное, тут-то
язык и формы времени, созидаемые им в сознании, оказываются
беспомощными вполне, - что может значить прошлое, будущее, настоящее
для находящегося в неустанном ускользании? Но я знаю, о чем ты сейчас
думаешь. Уверен, что осень, подобно полнолунию, снова беспокоит тебя.
Не возражаю, ветер пронизывающ, холод искусительно вкрадчив, старость
очевидна, как доводы монаха в пользу бессмертия души, по дорогам
государства бродят толпы астрологов, гадалок и предсказателей, к тому
же вино не только не согревает кости, но и делает бессильно-болтливым;
поутру же мучит изжога, и просвещенные женщины вызывают смутную
печаль. Итак, решено. Завтра - охота!
Как после покажет расследование, на охоту Дон Карло отправится много
позднее. Кто писал письмо с объяснением любви? Кому принадлежит
почерк? Кто надоумил пригласить Дона Фабрицио в дом? Кто еще ранее
направил стрелу беспощадного лучника так, что она соединила два
сердца? Dolcissima mia vita a che tardate la bramata aita? Credete
forse che'l bel foco ond'ardo sia per finir perche tocete'l guardo? И
точно так же предала растерзанию их тела, не дав возможности тем
злополучным часом спасти в исповеди души, когда Дона Джулио Джезуальдо
снедала зависть, скрываемая столь продолжительное время. Или же
страсть воспламенила его рассудок раньше? Как бы то ни было, стоит
осень, и по ночам примораживает. Стук копыт разносится по всей округе.
Издохшие от холода и голода бездомные (а также предсказатели,
самозванцы, разорители могил, солдаты и поэты), не успевшие добраться
до города, кое-где валяются вдоль дороги грудами падали, безмятежно
подставив то, что было лицами, лучам октябрьского месяца. В чем
заключается различие между Пастернаком и Мэрлин Монро? Ветер то и дело
доносит смрад горелого мяса. Здесь гармонию образует замедленное
движение светил. Боль эффективно стирает способность воспринимать
время3. Страдающие нации трудятся над уничтожением истории.
Апокалипсис как инструкция. Санитары леса. В этом месте запись
поворачивает в неопределенную сторону, следы "пера" расплываются. Пир
становится чем-то бесформенным, в чем невероятно трудно углядеть круги
восхождения от простого наслаждения видом прекрасного тела к любви,
____________________
3 Иногда боль подавляет, подобно устремленным ввысь сводам собора,
спрессовывая в горчичное зерно восторга. Восторжение или исторжение...
управляющей созерцанием. Чем отличается Пастернак от Каспарова? Я
поднимаю телефонную трубку и выслушиваю очередное (но теперь все реже
и реже) приглашение "выступить" не то, чтобы с докладом, но хотя бы с
коротким сообщением о "том, что происходит с культурой в пост-
историческом обществе" В прелогическом. С моей точки зрения. Или же,
что происходит в поэзии. Всякий раз, пробормотав благодарность, уходя
в ванную, уставясь там в зеркало на черное и беглое серебро муравьев и
собственные обвисшие щеки, принимаюсь лихорадочно перебирать какие-то
обрывки смехотворных мыслей, сродни которым обвисшие щеки; начинаю
ворошить маловразумительные осколки фраз, одновременно пытаясь понять,
почему одни из них тут как тут, а другие исчезли, оставив
невразумительное, однако навязчивое воспоминание о себе, которое,
скорее всего, обращает мое внимание именно к этим не совсем пробелам,
отвлекая от реконструкции всего накопленного мусора, было
зашевелившегося при звуках "приглашения". И я хватаюсь за
спасительное, испытанное начало: "я ничего не понимаю". Но и это
начало мертво. В его чертах не угадать прежнего восторга и упоения в
предвкушении сочинения того, что каким-то образом косвенно сумеет
доказать, будто на самом деле я что-то понимаю. Но я продолжаю думать
о том, что ничто никогда во мне не менялось. Что, каким я был - гранью
между "ни" и "что" - таким и умру. И что смерть или то, что я умру,
ничего "во мне" не изменит. Что вся моя жизнь подобна стене маятника,
на которой забавы ради я только что выскреб ногтями: "в чем различие
между Александром Блоком и тенью на пустой странице?", оставаясь по
сути глубоко безразличен к тому и другому. Там, у зеркала, в тишине,
расшитой скрипом труб и вентиляционными всхлипами, меня и посетило
воспоминание об одном знакомом писателе, которому не было "все равно"
многое.
Волновала ли души людей идея свободы? "У меня к вам просьба. Не могли
бы вы предложить адрес предприятия, которому я смог бы продать свой
скелет? Мой скелет без изъянов. Крепок, так как я занимаюсь
атлетической гимнастикой." Люди, и в этом нет ничего странного,
публикующие в газетах такого рода письма, меня также понуждают рыться
в голове, как бы в поисках воображае-мого им ответа. Действительно,